Время грозы (СИ)
Ныли сломанные когда-то и, наверное, неправильно сросшиеся ребра, изнуряюще тянуло желудок. С желудком обстояло неважно уже почти год — несколько раз случались приступы острой боли, почти до потери сознания, а тянуло почти постоянно. И, при всем голоде, порой не удавалось заставить себя проглотить хоть что-нибудь.
Язва, скорее всего. Максим этого здесь навидался.
Промаявшись с пару часов, он слез со шконки и потащился в угол к смотрящему. Хоть как-то время убить…
Булькал чифирбак, урки, как обычно, шлепали картами и орали друг на друга рыдающими голосами. Бубень сохранял полную невозмутимость, но его глазки то и дело поблескивали — смотрящий развлекался. Время от времени, когда свара затихала, он бросал малозначащую, вроде бы, реплику, и все разгоралось заново.
Мощная личность, в который раз оценил Максим. Умен, хитер, жесток. Прирожденный политик. Интриган и провокатор от бога.
Сидел Бубень чуть ли не всю жизнь, короновался в незапамятные времена. И по свободе не скучал. Воля, сказал он однажды Максиму доверительно, воля… На кой мне ихняя воля? И у кого там воля, скажи, Америка, ты же головастый малый? У вертухаев, что ли? У кума, у замполита? Да хоть у начальника? Или, может, у деревенских? Животные… А вот помнишь, Америка, Мишу-Бороду? Грамотный был, инженером служил, а и сам же мне говорил — нету ее, воли-то. Я тебе больше скажу — у вождей, в Кремле которые, тоже воли никакой. Зуб даю. Вот так вот. А у меня — у меня, тут! — самая воля и есть, понял?
Нет, подумалось тогда, не на Румянцева он похож. Скорее на Макмиллана.
К Максиму Бубень относился почему-то хорошо. Вероятно, чуял в нем нечто… Да точно чуял. Рóманы слушал с интересом, но, похоже, единственный из всех, воспринимал их не как сказки. «Повидал ты, Америка», — обронил он как-то.
Кстати, и в облучение явно не верил, а вот природа Максимова свечения очевидным образом занимала смотрящего. С расспросами, впрочем, не лез: лагерная этика — не хочешь, не колись.
Да что там облучение — в бессмертие товарища Сталина Бубень тоже не верил…
Спор картежников переключился на тему, смертельно надоевшую Максиму, — о летоисчислении. Вернее, о векоисчислении. Дернул же черт сообщить, что двадцатый век кончается, да, тридцать первого декабря, но не девяносто девятого года, а вовсе даже двухтысячного. Отчего-то это страшно поразило заключенных, обсуждения возобновлялись каждый божий день, да еще в специфической уголовной манере — всё на крике, на бешено выпученных глазах, на пене у рта, с оскорблениями и рукоприкладством. Доходило и до серьезной крови. Ох, Бубень наслаждался…
Ну вот, совсем вразнос пошли. Сейчас приставать начнут, господи, как же обрыдло все…
Максим встал, поплелся к выходу.
— Америка! — крикнули вслед в несколько глоток.
— Цыть! — рявкнул смотрящий. И сам позвал. — Америка!
Он догнал Максима уже в дверях.
— Что, подышать? И то дело. Я тоже подышу. Давай вон за барак, там ветер потише, да и псам нас не видать-не слыхать.
Свернули за угол, присели на корточки. Бубень вытащил из-за пазухи кусок хлеба, половинку луковицы, протянул Максиму.
— Пожуй.
— Да не лезет, — признался Максим.
— Пожуй, сказано. Не лезет… Гляди, доходить начнешь…
Максим откусил от краюшки, принялся жевать — через силу.
— Слышь, Америка, — сказал Бубень, — вот какое дело… — Он замолчал, подумал несколько секунд и спросил. — Тебя звать-то как? Запамятовал что-то.
— Максим.
— Ага, точно. А меня Николаем.
— А по отчеству? — заинтересовался вдруг Максим.
— Да на кой же тебе мое отчество? — удивился авторитет. — Ну, Петрович я…
— Николай Петрович… — пробормотал Максим. — Это надо же…
— Не похож, что ли?
— Да нет, нормально. Это я о своем…
— А… Ну-ну. Ладно, к лешему эти отчества. Да и по имени — только один на один. При этих, — смотрящий махнул в сторону барака, — я Бубень, ты Америка. Понял?
Максим кивнул.
— Ага, ты понятливый. Вот и слушай. Один-то на один нам с тобой, может, больше и не придется. Ну, сам решишь. Дело такое. Репа мой… Он куму стучит, знаешь?
— Догадываюсь, — буркнул Максим.
— Во, еще и догадливый. Стучит он куму, а я, стало быть, одобряю. Потому как он и мне стучит. Всякое-разное. И у кума — что выведает, тоже мне несет. Аж потеет.
— Кум-то знает?
— Старый знал. Одобрял, как и я. А теперешний — навряд ли. Подурее он. Да это пустое, знает, не знает… Не сбивай. Тут вот что: вызвал вчера кум Репу. Об тебе разговор был. Что, да как, да почему. И намекнул, значит, что на тебя бумага пришла. Из самой из Москвы.
— Зачем намекнул-то? — не понял Максим.
— Ну, не намекнул, а так… проболтался. Дурень он, говорю же. Находка для шпиона. Ты у нас шпион? Вот для тебя и находка.
Максим задумчиво посмотрел на Бубня.
— Меня он сегодня тоже вызывал. Бумажку какую-то подписать заставил дурацкую, ни о чем. Побаивается меня, кстати.
— Тебя, может, и побаивается, — ворчливо сказал смотрящий. — А начальства боится до кошмарного ужаса. Ты соображай, Амери… Максим то есть. Бумага пришла. На тебя. Из Москвы. Ну?
Максим молчал.
— Тьфу. Есть маза — приедут, да и заберут. На переследствие. Были случаи. Со шпионами и были. Понял? А там либо шлепнут, либо запрессуют, ежели не пофартит. Только фарту в тебе не видать стало. Ну?
Максим опустил глаза.
— Умный ты мужик, да глупый, — в сердцах произнес Бубень. — А, решай уж сам. Убежать — сам знаешь, в дырках тут все.
— Искать ведь станут, — протянул Максим. — Бумага же… Да и куда бежать?
— Неужто некуда?
Максим задумался. Некуда, некуда… Ни Люськи, ни друзей никаких, совсем никого… Да и вообще, плохо в этом мире с дружбой. Вон, один и помогает, и тот вор и убийца. Ну, Миша еще был. Не вполне нормальный, если по-честному.
Мелькнула вдруг дикая надежда — к маме! И сразу погасла. Идиот… Нету здесь, может быть, даже и улицы такой, 2-й Прядильной. Хотя, пожалуй, вероятно, что есть — больно уж название дурацкое. Только домá на ней совсем другие, это наверняка. А мама — там, дома, — в Москву из эвакуации приехала, в сорок пятом. А отец — тогда же, с фронта. На одном курсе учились, потом поженились, сына родили. Максима.
Но это там. А тут и война-то совсем другая была.
Вот до войны, что тут, что там, мама в Харькове жила. Туда двинуться, родню поискать? Вспомнился адрес на конвертах — бабушка все переписывалась: Чернышевского, 86.
Нет, не добраться. Да и неясно, что тут с Украиной вообще…
— Неужто вовсе некуда? — повторил Бубень.
— Некуда, — откликнулся Максим.
Авторитет пожевал губами, закатил глаза, пробормотал что-то неразборчиво. Потом сказал:
— Ну, так. Адресок тебе скажу и слово шепну. На той хате, коли все путем, тебя по слову моему приветят. А псы, — добавил он, ухмыльнувшись, — искать не станут. Ты это… в карьере утопнешь. Известное дело, псих, вздумал по осени в карьере искупаться. Да и утоп. Штаны, башмаки, фуфайка, исподнее твое — все на бережку. Барахлишко-то я тебе какое-никакое спроворю. А ты, стало быть, утоп, концы в воду, всплывать не желаешь. Нырять за тобой, что ли? Да пропади…
— Бубень, — спросил Максим, — у тебя-то что за интерес? Прости, то есть Николай… Привык к Бубню…
— Нету интереса. Тебя, остолопа, жалко, — неохотно признался смотрящий. — Вроде как брат ты мне. Ну, еще псы чтоб голодны остались. Это с нашим удовольствием. Давай, решайся!
Максим поднял голову, напряг чувства. Нет, не будет грозы. Ни сегодня, ни завтра.
— Подумать надо… — сказал он.
— А нечего думать. Яснее ясного дело-то. Либо идешь, прямо нынче. Либо остаешься. Как баран.
Бубень сплюнул.
Что ж, подумал Максим, надо решаться. Бараном быть неохота. Да и… Не сложится — вернусь. Пусть тогда режут барана. А пока — побегаю. Сколько сил в себе найду, столько и покувыркаюсь.
Он ощутил странный подъем. И даже желудок поутих.
Может, и гроза все-таки соберется. Дня три — четыре в лесу перекантоваться…