Тверской Баскак (СИ)
Поразив монголов даром своего красноречия, помноженным на волшебные способности к языкознаниям, я почувствовал, что уважение ко мне неизмеримо выросло. На ночь мне даже дали попону, чтобы не спать на голой земле, а с утра принесли воды и кусок лепешки с соленым сыром. Да и вообще, во взглядах всех без исключения появился интерес и почтение.
«Что ж, — мысленно усмехнулся я, взбираясь на лошадь, — великая сила слова еще не девальвировала себя бесконечным потоком телевидения и интернета».
* * *Следующие три дня прошли в непрерывном желании сползти с этой проклятущей кобылы и, упав на землю, дать, наконец то, покой моей исстрадавшейся заднице. Я уже ни о чем другом и думать больше не мог, поэтому, наверное, последним увидел показавшие на вершине холмов купола киевских храмов. Издали город производил внушительное впечатление. Окруженный деревянной стеной верхний город белел вкраплениями каменных башен и остроконечными шпилями церквей. Ниже, широкой дугой, к самому берегу Днепра спускался подол, заросший словно грибами черно-желтыми соломенными крышами.
Почувствовав близкое окончание пути, караван перешел на рысь, и моя кобыла последовала вслед за всеми, лишив меня возможности любоваться открывающимся видом. Теперь все мои силы вновь были отданы борьбе за право усидеть на конской спине.
Со стороны города, навстречу нам заклубилось облако пыли, поднятое полусотней всадников, и я вдруг забеспокоился.
«А какой собственно сейчас год?» — Выяснить это ненавязчиво у моих новых попутчиков до сих пор не представилось возможности, а спрашивать напрямую я не решился, побоявшись вызвать подозрения и уже начал жалеть об этом. Ведь в летописях нет ни малейшего упоминания о посольстве Батыя к Ярославу в 1237 голу, зато вот судьба послов Джэбе и Субудая к Мстиславу Киевскому 1223 года очень хорошо известна — всех их убили по приказу князя.
Старательно пытаюсь затолкать появившиеся страхи поглубже:
«Вспомни, ведь разговор в бане шел о 1237 годе. А где гарантии⁈ Кто его знает, какая погрешность у этого старика? Отправлял в тридцать седьмой, а попал в двадцать третий. Пятнадцать лет туда-сюда при таких перемещениях, не такая уж большая ошибка, наверное, а вот для меня, все может закончиться очень печально».
Пока меня терзали сомнения, кобыла перешла на шаг и вскоре, вслед за всеми остановилась. Тут же рядом возник знакомый молодой монгол и потащил меня в голову каравана.
Подъезжаю к стоящим впереди Турслану Хаши и хорезмийцу. Последний, нагнувшись ко мне, шепчет.
— Молчи и слушай, потом расскажешь подробно обо всем, что скажут руссы.
Молча киваю, мол, понял, и смотрю на встречающих. С полсотни крепких квадратных ребят в кольчугах и кованых шлемах. Бородатые лица смотрят недобро, но мечи пока в ножнах. Впереди двое, похожи друг на друга как журавль и енот. Один худой и высокий с длинным, вытянутым носом на узком породистом лице. Другой, маленький, широкий, с круглой скуластой физиономией и расплющенным как у боксера носярой. Если бы не драматичность ситуации, я бы непременно посмеялся, но сейчас меня вряд ли чем можно развеселить.
Остановившиеся напротив встречающие молча чего-то ждут, и я бросаю быстрый взгляд на хорезмийца и снова на моих далеких предков. По лицам абсолютно точно видно, что обе стороны знают кто есть кто, но играют в какие-то непонятные мне церемониальные тонкости.
Пауза неприятно затягивается, и мне видно, как Турслан, наконец, подал знак хорезмийцу, и тот обрадованно обратился к руссам.
— Посол великого хана Бату к князю киевскому — Турслан Хаши со свитой…
Он еще что-то там витиевато лопочет, но я уже услышал то, что хотел и успокоился. «Раз Батый, значит все же 1237, и судьба этого посольства истории неизвестна. Все-таки лучше, чем заранее знать, что всех перебьют».
Дослушав посла и, смягчившись лицом, высокий тоже представился.
— Я, тысяцкий города Киева, Якун Намнежич, и… — Он повел рукой в сторону своего квадратного спутника. — Княжий боярин, Дмитро Ейкович. По воле князя Киевского, Ярослава Всеволодовича, должны сопроводить тебя, посол, ко двору со всеми полагающимися почестями и уважением.
Слушаю внимательно, но думаю, что с этой представительской ботвой монгольский переводчик справится без моей помощи. Так и есть, после длительных словесных «реверансов», мы трогаемся в сторону города, и про меня пока не вспоминают. Русские занимают позицию спереди и сзади посольства, беря его в своеобразное кольцо. Монголы воспринимают это спокойно, храня на лицах полнейшую невозмутимость.
Вскоре показываются первые домишки, сначала редкие, но с каждой минутой застройка становится все плотнее и плотнее. Народу вокруг тоже прибавилось, мы приближаемся к рыночной площади, и едущий впереди отряд дружинников, не церемонясь, разгоняет любопытных. Удары нагайкой сыпятся направо и налево, и мне хорошо видно, как всякий раз при этом хмурится лицо киевского тысяцкого. Это наводит меня на мысль, что суздальско-новгородская дружина Ярослава не шибко ладит с местным населением.
Сверкая начищенным железом, наш караван словно гибкая блестящая игла прошивает бурлящую рыночную толпу и дальше уже ползет вверх по извивающейся дороге к белой воротной башне Верхнего города. При ближайшем рассмотрении кажущаяся издали монументальность тускнеет. Во всем чувствуется запустение. Нижние венцы деревянных стен подгнили и явно требуют замены. Углы каменной башни облупились и выглядят так, словно их мыши погрызли.
Проезжаем в ворота, и настроение вновь меняется. По сторонам высятся добротные боярские терема, за высокими заборами шелестят листвой яблоневые сады. Вдоль избитой конскими копытами пыльной дороги появились деревянные тротуары.
С интересом кручу головой и с удовлетворением подтверждаю в голос.
— Что ж, слава первого города Руси еще не совсем покинула тебя, град Киев!
Мое высказывание на современном русском вызвало удивленный поворот головы тысяцкого.
— Ты на каком языке молвишь, латинянин?
«Вот блин!» — Мысленно крою себя и тут же пытаюсь сменить тему, переходя на чистый киевский диалект того времени.
— То старый, давно забытый говор, достопочтимый Якун.
Тот, покачав головой, удивленно выражает сомнения.
— Надо же, а чем-то на наш смахивает.
Он еще пытается что-то добавить, но я не даю ему такой возможности и брякаю первое, что приходит на ум:
— Заметил, народ киевский не сильно жалует дружину Ярослава?
— Что… — Сбитый с толку таким резким поворотом, боярин непроизвольно позволяет себе быть искренним. — А с чего их жаловать-то⁈ Чужаки, они и есть чужаки!
Он тут же морщится, недовольный своей болтливостью и бурчит, бросая на меня подозрительный взгляд.
— Откуда ты, латинянин, нашу мову так хорошо ведаешь?
Вспоминая свой недавний опыт, надеваю на лицо маску полной бесстрастности и вещаю назидательно, как настоящий отец церкви.
— Все способности человеческие от бога, и только ему ведомо, что и кому дать и в какой мере использовать. Да светится имя Всевышнего и…
Тщетная попытка уловить смысл моей многословной речи отражается в глазах тысяцкого, но уже через мгновение гаснет, и я с удовлетворением отмечаю, что прием уже второй раз действует безотказно и в дальнейшем следует этим пользоваться.
Не получив толком ответа на свой вопрос, киевский боярин не успокаивается.
— А как же ты христианин, хоть и латинский, связался с нехристями этими?
Тут мне не удается проявить дипломатическую сдержанность, и я возмущенно вспыхиваю в ответ:
— Да ни с кем я не связывался. Господин посол предложил мне помощь и защиту на пути в Киев, и я не счел для себе зазорным воспользоваться его милостью.
Лицо тысяцкого вновь морщится, и я понимаю, что выражаться надо попроще, а тот удивленно переспрашивает.
— Так ты не с татарами, что ли?
Вскидываю голову, как и положено гордому посланнику Рима и отрезаю всякое продолжение подобного разговора.