Революция и семья Романовых
Так или иначе, Шульгин с Гучковым пришли к заключению, что юридические тонкости в сложившейся ситуации уже ни к чему, и приняли «незаконный» акт отречения. Позднее оба они подвергнутся нападкам монархистов и оба будут оправдываться ссылкой на то, что иного выхода у них не было. Гучков перед смертью уверял, что действовал из лучших монархических побуждений, что для него важнее было добиться добровольного отречения царя, потому что он боялся, что в противном случае Николай II «будет низложен Советом рабочих и солдатских депутатов» [132]. Точно так же и Шульгин на склоне лет, оглядываясь на далекое прошлое, писал о неизбежности отречения: «И государь, и верноподданный, дерзнувший просить об отречении, были жертвой обстоятельств, неумолимых и неотвратимых…» [133] Последнее, что сделал Николай, – это по просьбе делегатов подписал указы о назначении главой правительства князя Г. Е. Львова, верховным главнокомандующим – своего дядю, великого князя Николая Николаевича, и командующим Петроградским военным округом – генерала Корнилова. Это является лишним свидетельством того, что ни делегаты Думы, ни Николай II еще совершенно не понимали реальных последствий развернувшихся событий…
На другой день, 3 марта, когда поезд уносил бывшего царя в Могилев, он записал в свой дневник: «В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена, и трусость, и обман» [134]. Это, пожалуй, единственное, но зато вполне определенное признание, опровергающее все последующие утверждения о якобы «добровольном отречении» царя. Никогда впоследствии Николай в своем дневнике не возвращался к событиям в Пскове. Есть, пожалуй, только одно свидетельство, показывающее, что бывший царь не примирился с тем, что тогда произошло. Воспитатель наследника П. Жильяр, пользовавшийся безусловным доверием Романовых, писал, что уже в Тобольске, после провала корниловского мятежа Николай открыто «пожалел о своем отречении» [135].
Но запоздало не только согласие Николая II на «ответственное министерство». Оказалось, что запоздали и оба последовавших затем отречения: в пользу наследника и в пользу Михаила Александровича. Это обнаружилось сразу, как только сведения о псковских событиях, изложенные в телеграмме Гучкова, дошли до Петрограда. Думские лидеры и Временное правительство находились под впечатлением мощных антидинастических и антимонархических выступлений революционных масс, что особенно наглядно проявилось во время дневного выступления Милюкова 2 марта в Таврическом дворце. И «переотречение» Николая, вероятно, сыграло свою роль в политических расчетах «группы Керенского».
Если Родзянко вплоть до 2 марта боролся за сохранение Николая на престоле, а Милюков шел дальше, требуя отречения царя в пользу законного наследника, то Керенский со своими единомышленниками стояли на буржуазно-республиканских позициях. До поры до времени они выжидали, блокируясь с Милюковым, но теперь, учитывая бурные антидинастические настроения масс, решили, что для них наступил благоприятный момент. Непосредственно вступить в переговоры с монархической генеральской верхушкой они не могли: тут нужен был только Родзянко, который поддерживал с генералами контакты и которому они еще верили как «верноподданному». Но позиции Керенского и его «масонских» друзей явно усиливались. Это хорошо видно из небольшой истории с передачей шифрованной телеграммы об отречении царя из Пскова в Петроград. Как только Гучков с Шульгиным «приняли» отречение, генерал Рузский сообщил, что примерно через час начнется передача текста отречения для сообщения его Родзянко. Около часу ночи на 2 марта текст этот приняли на телеграфе Варшавского вокзала, расшифровали и немедленно попросили прислать из министерства путей сообщения (там в тот момент находился Родзянко) машину для вручения ее адресату. Через некоторое время к вокзалу подошли два автомобиля с двумя офицерами и 15 солдатами. Офицеры, сообщавшие в министерство о предстоящей передаче телеграммы и расшифровавшие ее, были арестованы и доставлены в Таврический дворец к… Керенскому. Несмотря на сопротивление офицеров, заявивших, что обязаны вручить телеграмму только Родзянко, Керенский решительно изъял у них телеграмму [136].
Родзянко, ранее уже потерпевший поражение в борьбе с Милюковым, совершил политический вольт: выступил за отказ Михаила от престола. Две причины, возможно, лежали в основе этого неожиданного шага: новый подъем революционных, антицаристских настроений в массах (так называемая «вторая волна революции») и стремление Родзянко, переориентируясь на новую политическую группировку, удержаться на гребне событий. Так или иначе, 3 марта Родзянко и новоявленный премьер-министр Г. Е. Львов бросились к прямому проводу для разговора с Рузским и Алексеевым. Говорил Родзянко. Волнуясь и торопясь, он утверждал, что решение, принятое в Пскове, неприемлемо. С воцарением наследника Алексея при регентстве Михаила, по его мнению, еще «помирились бы», но с воцарением Михаила, безусловно, не согласятся. Не объясняя, почему дело обстоит именно так, Родзянко сообщил, вероятно, оторопевшему Рузскому, что все дело в том, что неожиданно вспыхнул «солдатский бунт», которому ничего подобного он не видел, что к этому бунту присоединились рабочие и уже новая, только что образованная власть повисла на волоске. Тем не менее, все же удалось прийти к соглашению с Исполкомом Совета, «которое заключалось в том, чтобы было созвано через некоторое время Учредительное собрание для того, чтобы народ мог высказать свой взгляд на форму правления…» Успокаивая генералов, Родзянко заверил их, что «при предложенной форме возвращение династии не исключено», но примерно до окончания войны власть должна остаться у Временного правительства [137].
Манифест Николая об отречении в пользу великого князя Михаила повисал в воздухе, хотя текст его уже кое-где начал «спускаться» по нижестоящим армейским инстанциям для принятия присяги.
В генеральских верхах началась сумятица, зрело раздражение. Рузский с явной досадой заметил Родзянко, что «депутаты, присланные вчера, как видно, не были в достаточной степени освоены с ролью и вообще с тем, для чего приехали». Алексеев мрачно телеграфировал Рузскому, что все сообщенное «далеко не радостно», потому что «неизвестность и Учредительное собрание – две опасные игрушки в применении к действующей армии» [138].
Последовавшие действия Алексеева еще раз опровергают послереволюционные монархические версии об его «измене» и т. п.; напротив, они свидетельствуют о том, что Алексеев, да и другие генералы делали все возможное, чтобы спасти монархию. В отказе Родзянко поддержать такую, по мнению генералитета, сверхрадикальную меру, как отречение царя, раздраженный Алексеев, вероятно, усмотрел новый политический трюк, а во всем предыдущем – чуть ли не обман, рассчитанный на то, чтобы толкнуть командование на принятие требований думских лидеров.
Еще бы! Сколько сил было положено на то, чтобы сдвинуть упрямого царя с мертвой точки, склонить его к уступкам, – и все это пошло прахом. Мы уже приводили белоэмигрантские свидетельства о том, что Алексеев будто бы признавал ошибочность своей позиции в дни отречения царя от престола. Сожалел, якобы, о содеянном и Рузский, который потом, оказывается, понял, что ему следовало «вооруженной силой подавить бунт». Вероятнее всего, это реабилитирующие заявления либо самих участников событий, либо их апологетов, сделанные постфактум, в новых политических условиях и обстоятельствах. Но, так или иначе, а в течение первой половины 3 марта Алексеев направил всем главнокомандующим тревожные телеграммы. В них говорилось, что «в сообщениях Родзянко нет откровенности и искренности», что «неизвестность, колебания, отмена уже объявленного манифеста могут повлечь шатание умов в войсковых частях». Поэтому Алексеев предлагал «потребовать осуществления манифеста», а для установления единства «созвать совещание главнокомандующих в Могилеве». «Коллективный голос высших чинов армии и их усилия, – убеждал Алексеев, – должны… стать известными всем и оказать влияние на ход событий». Вырисовывался план организации нового карательного похода на Петроград.