Моя борьба
— Они приняли нас за бандитов?! — Машка с горящими глазами и открытым ртом была очень горда.
Почему так получалось, что’ все и всегда сочувствовали бандитам!? Машка уже воображала, что это таки они с Марселем совершили нападение и-вот теперь убегают, она наклоняла опять корпус на поворотах. Или они из группы «Аксьон Директ», те, кого не арестовали еще.
Они уже объехали круг Оперы и неслись по пустынной Четвертого Сентября, вливающейся в Реомюр. Машка давно уже не встречала грузовик с картонщиками. Она раньше возвращалась теперь из кабака. Ее ждал Марсель. Или она бежала, ехала к писателю. Они договаривались, что она придет ночью, и писатель не спал, ждал ее. И когда она приходила, он не говорил ей «ложись», они разговаривали. Это было как в анекдоте о русских алкашах — «А поговорить?» Потому что работа — это одно, а после — это как бы затормаживание всех механизмов. Потому что невозможно, придя из кабака, когда всего двадцать минут назад был ор, крики, шум, музыка, свет, все в дыму и в алкоголе, музыка, музыка, в ушах еще звучит, когда ложишься, «да с той старинною-ууу!.. мучала меня-ааа!» Браво! и сразу уснуть?
Они въехали на Святого Спасителя через маленькую и всегда темную улочку, где Машка однажды нашла кружевную скатерть, только стелить ее было не на что. Круглый стол был у писателя. А если бы и у Машки был, где его поставить? Да и зачем?.. Марсель приковал мото к столбику цепью с большим замком. На небольшой площадке стояло несколько таких столбиков. А над ней, над площадкой, стена здания с малюсенькими окошечками, может быть, туалетов, и вся она, высоко вверх, была украшена каким-то абстрактным произведением. Немного уже выгоревшим, днем было видно. Это были какие-то флюгеры, при ветре они вращались и показывали свои абстрактные бока. А Машка всегда думала — сколько лет автору этого произведения: 50, 60, 70? Потому что, чтобы получить заказ от города, а это ведь городское здание, значило — иметь кучу piston[170] в мэрии, в министерстве культуры, в конкурсной комиссии, принимающей проекты, то есть надо было давно уже вертеться, чтобы знать людей. Сейчас, правда, было легче, наверное - piston могли быть из любой партии. И социалистов, и шираковцев Но, с другой стороны, министр культуры был шира-ковцем, а Ширак был всегда мэром помимо, теперь, премьер-министра. Знакомый художник Машки утверждал, что сейчас процветает искусство социалистов. Что это такое, Машка не знала. Ей нравилось, что в Париже ставят какие-то сумасшедшие скульптуры, иногда совершенно вдруг Но, с другой стороны, это было липой. Что значит вдруг?! Кентавр стоял Цеза-ровский. И с головой Пикассо! А не вдруг! Фонтан веселый, как называла его Машка, на площади Стравинского, был со скульптурами де Сант Фаль, таких змеев она и для духов делала И Цезар и она были из группы Ив Клайна, еще из шестидесятых годов… А Дюбюфе умер, и ни одной его скульптуры не было — не услужил кому-то, значит, ни социалистам, ни шираковцам. Впрочем, социалисты его таки себе, себе оттяпают — поставят его скульптуру в 91-м году: перед павильоном «Жу де помм»…
Они шумно взбирались по лестнице со шлемами в руках. Громко разговаривая, еще будто продолжая быть в шлемах, еще будто плохо слыша. Вот они уже поднимались по пролету перед Машкиной квартирой. Веселые, запыхавшиеся, перешагивающие через две ступени, вплотную друг за другом и Машка впереди, так что Марсель мог, шутя, схватить ее за ногу… Писатель стоял на пролете, ведущем выше. «Борец за правду», как называла Машка его, еще живя с ним, он увидел правду на лице своей подруги. Правду, что не совсем она его, раз такая счастливая без него, не с ним. Только секунду эта правда длилась. Правда, увиденная невзначай, ее подглядывали, она не предназначалась для глаз третьего. Постороннего. Писатель был чужим здесь?
Машка на мгновение испугалась. Замешкалась. Поняв весь ужас сцены — она со шлемом, она веселая, она с другим. Но она быстро собралась, сделалась вся подобранная, как иногда она бывала, садясь за стол свой беленький, давно это было… «Добрый вечер», — сказала она по-французски. У писателя было такое брезгливое выражение лица, что еще минута, и он даст в морду, сказав и сплюнув при этом, «блядь». Но Машка уже стояла перед ним, уже загораживала ему выход. Она уже теребила, беспокоила закаленную душу писателя. «Идем, идем — поговорим» — открывала она дверь в квартиру. О чем она собиралась говорить, сумасшедшая?! А может, нет, не сумасшедшая? А просто, как стерва, она хотела им устроить поединок, чтобы они как два петуха бы дрались, боролись, а она бы — смотрела.
О, эти истории любовных треугольников! стары, как теорема Пифагора о треугольнике Единственной, запомненной Машкой со школы… Настасья Филипповна — Рогожин — Мышкин! Ох, как Машке нравилось! Она даже собиралась написать пропущенную Достоевским часть о том — чем же занималась Настасья Филипповна, удрав с Рогожиным, что увидел Мышкин, приехавший ее забрать, увезти… Литература очень сильно влияла на русских девушек. Они все хотели быть Настасьями Филипповнами или Аннами Карениными, Эммами Бовари или Жюстин Дарелля, близнецами из «Магуса» Фоулса и Прекрасной Незнакомкой Блока. Машка, впрочем, — так и не могла выбрать женскую литературную фигуру для подражания. Так, чтобы она не только была бы написана, но и сама бы писала. Даже Нэнси Кунар не дотягивала до необходимой известности. Кто помнил, что это она первая издала Бэккета? Кто помнил ее стихи, ее «черную» антологию? Жорж Санд была так далека и буржуазна, Коллетт любила женщин и кошек…
Вот они уже все трое были в квартире. Писатель увидел кота на диванчике — лапка забинтована. «Даже кот у тебя не выживает!» — подумал он о Машке, уже сидя на батарее, на радиаторе, упавшем на Машкину ногу и она ходила, припрыгивая, как кот, с забинтованной лапкой. Марсель стал снимать комбинезон, надетый поверх его одежды. Надо было отойти куда-то в сторону, но он снимал его тут же, посреди комнаты. И писатель не говорил ему: «Хули тут раздеваться, убирайся вон в своем комбинезоне!» Нет.
Трагедию, дайте мне трагедию! Вот что надо русской женщине. Чтобы были кровь и слезы, проклятия и прощения, ножи и раны. Писатель как-то сказал Машке, что ей нужен хороший человек, любящий не рифмованные слова о небе и деревьях, а любящий небо и деревья. У Блока это было… но писатель не понял! Как и Блок, видимо, не понял бы Марию, считающий, что женщины вообще не способны на творчество… Ей нужны были слова! Еще как! Чтобы записаны были все страсти! Иначе в них не было ценности! Может, они и переживались ею, чтобы потом, в тишине, одной, записать, играя со словами, переставляя страсти местами, создавая из них конструкцию, из хаоса порядок?
Вот она сидела перед ними — певица. Лампа Аладдина! Два Аладдина терли ее со всех сторон изо всех своих сил? Она сияла и сверкала — русская Алад-динова лампа. Чем больше ее терли, тем прекрасней становилась она, волшебная Лампа. Вот они уже два месяца натирали ее, каждый в своем углу, со своими средствами, — они работали, как загипнотизированные натиратели ламп, ожидая: в чьих руках она произведет волшебство.
— Выбирай! — сказал писатель, имея в виду: кончай ебать нам головы, русская девка.
Она сияла, девка, Аладдинова лампа, хотела сиять.
— Можно бросить жребий! — выпустила она клуб дыма, не заботясь о том, кто выиграет.
— Лучше пулю в лоб, — сказал, конечно, француз и сделал жест: два пальца — дуло у лба, и дуло-пальцы, они слегка отскакивают, от легкой отдачи выстрела в руку, в кисть, потому что небольшой пистолет.
Писатель терпеть не мог неизвестности. Он выдул полбутылки вина, поставленной Машкой для атмосферы дуэли. Он что-то говорил по-английски Марселю. «Он не понимает…» — сказала Машка тихо. Она подумала, что, видимо, это и есть сцена того финала, к которому она вела. Когда решается — с кем она! Но в то же время она видела, что писатель как-то нерешителен сам. Почему он не выгнал француза? «Dehors!»[171] не кричит ему. А француз не ерзает на стуле, выжидает. Видимо, они сами не решили — кто из них сильнее. «Видимо, я не совсем еще его довела», — мелькнуло у Машки в голове. До чего она должна была его довести? Она думала, что не она, а кто-то из них должен принять решение, положить конец, сказать: занавес! И она подумала, что этот француз, попавший в историю случайно как бы, она его заманила, чтобы воспользоваться им, чтобы его использовать, — он стал как красная тряпка для быка-писателя, он уже был мулетой перед быком-писателем, и Машка не могла засмеяться: «Ну все, Марселик! Твоя роль закончена. Ты мне больше не нужен. Я вижу, что писатель любит меня!» Нет-нет, она не могла так сказать, потому что уже сама любила этого француза немного. Она попалась! Лампа Аладдина. Они, как багдадские воры, крали ее, то один, то другой, но волшебно она оказывалась ничьей, и они опять крали. И Машка подумала: «Украдите же меня кто-нибудь насовсем!»