Моя борьба
Она дала ему бумагу и карандаши. Потому что он сам спросил, что это за рисунки, ну вот она и предложила ему войти в коллекцию. Она, правда, тут же сказала, что этот вот рисунок ее французской подружки Фаби, а этот русской девушки. Чтобы он не подумал, что коллекция ее ёбарей.
Певица позировала и думала, что, конечно, это нормально — ее знакомство с ненормальным французом. Без двух зубов, после аварии, из тюрьмы, без постоянной работы. «А с кем я еще могу познакомиться? С ПэДэЖэ?» Упоминание ею ПэДэЖэ говорит о постоянной внутренней ее борьбе. Между хорошим, тем, к чему женщина должна стремиться, — приличный, постоянно работающий мужчина с машиной, зубами и кредитными карточками. И ее натурой, по природе бунтующей, недовольной, разрушающей установленный порядок.
Они выдули бутылку вина. Портрет получился странным. Певица была похожа на вождя краснокожих, из фильмов с югославами в главных ролях, Чингачгука или Оцеолы. Только она была очень даже настоящим индейцем, трубки не хватало, пожалуй. Француз сделал еще небольшую подпись под портретом — «Жаль, что ты кажешься мне такой печальной». Да, вот, она производила впечатление грустной де-вушки. Не такой бурлескной и водевильной, как описывал ее писатель. Да и не такой, как я ее описываю — бру-ха-ха! Но писать о ее полных страданий глазах, романтической душе, любви к бездомным собачкам и кошечкам, печально сложенным рукам и ногам в конце XX века как-то не очень получается. За девять лет до двухтысячного года, когда уже воплощают в жизнь фильмы о Мэд Максе албанцы, берущие штурмом итальянские порты, когда в стране победившего, как писал А. Яковлев, социализма, уже нет медикаментов, когда американская глубинка опять требует запрещения абортов, а мэр Парижа требует у префекта наведения порядка на Марсовом поле, где живут туристы из Восточной Европы… стоит все-таки приблизить себя ко времени и быть резким и грубым, ироничным и злым.
Это все враки, что показывают в фильмах и по теле о первом разе. Сцену на пять минут и такой невероятный секс — они прямо катаются по кровати, лижут и сосут друг друга, и при этом женщина красиво изгибает поясницу, потому что, конечно же, сидит на мужчине (это для того, чтобы ее грудь показать красивой!!!). На самом же деле это как перерезать ленточку, как на открытии монумента, снять тряпицу, монумент скрывающую. И никто особенно не может даже продемонстрировать свои достоинства в первый раз и оценить — тоже не очень-то успеешь. Певица, правда, успела потрогать француза и почувствовать его «хорошенькие кокушки», как она потом будет вспоминать. И он, он тоже успел поводить рукой у нее между ног, рядом с русским зверем, который притворился маленьким зверьком, специально, чтобы не пугать с первого раза, а «заманить и обмануть». Это являлось задачей врага человечества номер два — бабы — как говорил писатель. Да, вот она и притворилась такой нежненькой и добренькой. Но порыкивающей слегка. Иначе не было бы заинтриго-ванности. А без нее не захочется приходить еще раз.
А они уже договорились на следующий раз. Певица уже написала ему на листочке номер кода ее ворот. Уже он собирался прийти к певице прямо на квартиру, уже никаких уличных свиданий не надо, уже ленточку перерезали.
Француз ушел, и певица стала стирать свои новые трусы. Потому что даже не успела снять их. Она стирала эти кружева за 60 франков и думала — вот, мол, она сидела все время дома, и ее подружка Фаби смеялась «опять ты дома сидишь», но стоило ей выйти и познакомиться с кем-то, как она тут же оказалась с ним в постели. И значит ли это, что она блядь? Или это просто она действительно на что-то решилась, чтобы изменить жизнь. Если второе предположение верно, то и первое не исключено. Потому что она была очень близка к таким вот первобытным проявлениям — потрогать, попробовать. Самой. «I ne mel suffit pas de lire que les sables des plages sont doux; je veux que mes pieds nus le sentent…»[94]
* * *
«В этом году умерло, много известных людей. Умерла Симона де Бовуар и Дюшесе Виндзора. Как странно, я соединила их вместе… Умер автор моей любимой джаз-песни «Сторми Везер». Умер Жан Жене. Я никогда не смогла дочитать его до конца. Был ли он действительно вором? В детстве. Когда-то. Но литературная буржуазия хотела видеть его вечным вором. Ей это льстило и играло на руку — не такие уж мы буржуа, есть и воры среди нас! Тарковский попросил политическое убежище, нагадив таким образом людям, его пригласившим, чуть ли не от итальянского министерства культуры. Зачем? Он был ценен при жестоком Принце, оплачивающем, кстати, все его фантазии. Феллини годами ищет финансистов для своих. Любимову предложили театр в каком-то пригороде. Он возмущен. Он думал, что ему предложат Одеон с постоянной труппой. Какой он вульгарный. Какие вульгарные спектакли он ставит со своими намеками, кукишами в кармане, с ГУЛАГами, с актерами, одетыми в одежду арестантов. Жирный буржуй — прийти к писателю, получившему отказов от тридцати с лишним издательств, работающему basboy[95], нянькой, рабочим, живущему на well-fair[96], собирающему салатные листья у овощных лавок, живущему на 5 тысяч долларов в год и рассказывать… про понос своего ребенка из-за того, что тот не может кушать советские продукты! Будучи самым привилегированным советским режиссером, которого во все страны приглашают, принадлежа к элите, пусть, может, пока еще только советской… Он никогда не был «starving artist»[97], он и в дебюте своем, «Много ли человеку надо…» в 59-м году, был буржуа. Как он распинался перед хозяйкой «Разина»! В тот же день прибежав в кабак после визита к писателю. Как он махал руками, что-то ей рассказывая, поедая икру, выпивая водку! О чем можно с ней беседовать? Впрочем, как раз вот, о поносе своего ребенка… Она ненавидит русских. Из ненависти она и два русских ресторана имеет. Это я, полька, имею самые знаменитые русские кабаки и даю работу им, русским, и плачу гроши! Я — полька! Как правильно завел их в леса непроходимые Сусанин! Они в обиде на историю, которой не смогли воспользоваться, на географию, которую можно поменять только силой, на свой, похожий на русский, характер…»
Певица уже отпела свое, и теперь выступали цыгане. Виктор упал на пол и исполнял роль жертвы дикой стаи пчел. Он стоял на коленях и отмахивался, отбивался и отбрыкивался от них, вопя «Аааа», певица аплодировала громче всех, и Вячеслав не заставил себя ждать — пришел успокоить ее. Заодно сообщить, как он любит писателя, назвав того «душкой». И еще — что их, Терезку и Машу, ждет Ду-Ду, потому что Марчелка уже с ним. «Только не напивайтесь, Машенька!» — попросил Вячеслав.
— Вячеславик, молодая Маша хочет погулять? Мы немножко шампаньского, да, Машка?.. И икорки… Ох, надоели они все… — Терезка надевала снятое колье, застегивала кушак юбки.
Машка подкрасила губы алым, и они пошли, придерживая свои юбищи, гордо поводя плечами.
Адольф уже отодвигал им стулья, весело подмигивая, а Марчелка кудахтала: «Девочки, работаем немножко!» Месье Ду-Ду откидывал свою бальзаковскую голову и звал полек с цветами и сигаретами, потому что, конечно, у певиц не было сигарет, бедненьких. За параллельным столиком сидела компания, с любопытством поглядывающая, как три певицы распоряжаются кошельком месье Ду-Ду. Марчелка уже запустила руку себе в корсет, спрятав на груди тысячу и передав под столом пятьсот Машке. Розы уже стояли в графине, и Адольф накладывал из двухкилограммовой банки икру в тарелочки.
Конечно, их стол был центром внимания. И женщины за параллельным были раздражены. Они ерзали тафетными юбками по бархату сидений, откидывали выкрашенные в блондинистый цвет волосы с одного плеча на другое, закуривали и тушили сигареты, зло давя их в пепельницах, и дергали своих мужчин. Чтобы они тоже что-то заказывали, требовали — как-то выделялись. И мужчины — это были израильтяне — заказывали! Еще шампанского, еще цветов. Как это больше нет?! Как это все куплены месье за тем вот столиком?! А месье Ду-Ду тихо, но быстро напивался. Машка с ним как-то отправилась в мексиканский ресторан. И ему вдруг там принесли ведерко. Она так испугалась, что хотела уже убежать, думая, что ему плохо, и ведерко, чтобы он поблевал. Но ведро было принесено для того, чтобы он бросал в него бокалы! В мексиканском на пол бросать не разрешали.