Там, в Финляндии…
Первую группу — из шести человек — возглавляет приземистый и смахивающий на лешего Яшка-колдун, довольно дряхлое, заросшее волосами существо с острым взглядом, зубами наподобие волчьих клыков и непроницаемым для нас прошлым. Задолго до войны «подчистую» снятый с учета по старости, в плену он оказался по явному недоразумению. За умение толковать сны и предрекать несчастья мы побаиваемся его, не оказывая ему особого почтения.
Вторым следует флегматичный, ненамного отставший от него в летах Папа Римский, до комизма простодушный, положившийся на судьбу пчеловод из Поволжья, наделенный рыхлым телосложением и отмеченный исключительным в своем роде пучеглазием.
К ним примыкает устрашающего роста, а в действительности безобидный карельский лесоруб Кандалакша, согнутый от хронического недоедания и потому питающий особое пристрастие к теплу и кулинарии.
О сравнительно молодом, средних лет уроженце загадочной Даурии, сохранившем воинскую подтянутость Полковнике мы знаем ничтожно мало. Разве лишь то, что, скупой на слова, он предприимчив в действиях и слывет у всех за надежного товарища.
Неприметно-молчаливого и зачахшего в неволе Лешку из-под Вятских Полян мы именуем Порченым. Неотступная тоска по земле и дому не покидает его даже во сне, и в минуты отчаяния он как нельзя лучше оправдывает присвоенную ему кличку.
Возрастную лестницу этой группы завершает самый молодой из нас, а потому не в меру озорной киномеханик Павло, прозванный за безудержный язык Радио. Его жизнерадостность, которую не мог убить даже плен, доставляет нам изрядное беспокойство, и от неприятностей его спасают лишь снисходительность к летам и покровительство Осокина.
Все эти люди утратили в плену имена и фамилии, получив взамен меткие прозвища. В нашем положении редко кому удалось сохранить собственные имена, да, впрочем, мало кто и дорожил ими. Куда удобней скрываться под кличкой, ничего не объясняющей и ни к чему не обязывающей. В плену она служит своего рода защитой, и потому никто из нас не протестовал против самых неожиданных эпитетов и прозвищ, весьма охотно на них откликаясь.
Во вторую группу (она состоит из трех человек) входят те, кому прозвище не помешало сохранить и свою фамилию.
Прежде всего, это нимало не ослабевший и завидно сохранившийся в плену Жилин. Он — единственный из девятки, кого мы явно недолюбливаем. Не брезгуя всякого рода сомнительными сделками и ловкими комбинациями, кряжистый и жилистый Козьма смахивал скорее на крепкого кулака, нежели на рядового пленного. Его метко окрестили Жилой, он — себялюбив, жаден и глубоко безразличен ко всему, что не затрагивает его личных интересов. Неудивительно, что имя и фамилия его, не говоря о прозвище (как говорится, нарочно не придумаешь), казались словно пришитыми к нему и как нельзя лучше характеризовали его натуру и кулацкие повадки.
Явной противоположностью ему является Андрей Осокин, незаурядные способности которого нигде не дают ему затеряться и широко известны всему лагерю. Не отличающийся здоровьем и мобилизованный на фронт в силу чрезвычайных обстоятельств, он пользуется особой неприязнью конвоя, но, полуживой от истощения и побоев, Андрей наперекор всему остается в живых, приводя в изумление даже немцев. Ко всему этому, он не только не падает духом, но находит силы поддерживать других, разгоняя общее уныние, вселяя в товарищей по несчастью огонь надежды и ободряя малодушных. Безупречный в дружбе и непримиримый к врагам, он служит для нас образцом стойкости и подлинного мужества, вызывая невольное уважение и желание подражать. Сын потомственного кузнеца, он не без улыбки вспоминает:
— Отец и меня в кузнецы метил, но присмотрелся как-то, покачал сокрушенно головой и говорит: «Больно уж жидок! В кого только уродился? Семья — что на подбор, вся рослая и кряжистая, один ты — что сморчок. Нет, кузнеца, как погляжу, из тебя не выйдет. Ну-к, что ж! Не всем кузнецами быть. Пущай и учитель в роду заведется: кому-то надо ж и кузнечат учить». Так вот и стал учителем. Поглядел бы вот он теперь-то на меня. Удивился бы, наверное, ужасно и даже глазам своим не поверил: «Такой дохлый, одна кожа да кости только и остались, а вот поди ж ты — живет ведь и тянет. Откуда только силы-то берутся?» Я иной раз и сам-то себе удивляюсь: откуда это во мне такая неистребимая живучесть, уж не от той ли отцовской же закваски?
Наше глубокое уважение к нему отнюдь не помешало нам, хотя и беззлобно, наградить его титулом Доходяги, как нельзя лучше подчеркивающим его потрясающую худобу.
Последним в этой категории иду я — житель далекого лесного Прикамья, одинаково известный в палатке как под истинной фамилией, так и по присвоенному мне далеко не лестному и пренебрежительному прозвищу Писарь, чему, видимо, немало способствовала моя укоренившаяся привычка подбирать всякий клочок бумаги и вечно что-нибудь на нем тайком записывать.
Это все, что мы один о другом знаем. Об остальных обитателях палатки мы не знаем и этого.
Новоселье, однако, не очень-то обрадовало нас. Осмотрев уже в сумерках и при открытых дверях свое новое пристанище, мы находим его далеко не комфортабельным. С промерзшим, покрытым нерастаявшим снегом земляным полом, одним-единственным крохотным оконцем, с переделанной в печку железной бочкой посредине, общей, приподнятой менее чем на полметра над полом лежанкой, устроенной вокруг печки, и тонкими, закуржавевшими от мороза фанерными стенками, — новое прибежище оставляло желать много лучшего и производило самое тягостное впечатление.
— Вот в какой конуре, выходит, зимовать-то приведется, — резюмирует кто-то. — Не рассчитывали мы на этакие «хоромы».
Вымотанные за день изнурительной работой, не кормленные вторые сутки, мы, еле держась от голода и усталости на ногах, готовы впасть в подлинное отчаяние. Спасает положение Кандалакша, неистовый поклонник огня и тепла. Натаскав строительных отходов, он усиленно возится с примитивной печкой, и когда в ней вспыхивает, наконец, робкий огонек и она начинает выделять первое желанное тепло, мы приходим в себя и несколько ободряемся. А очухавшись, вновь возвращаемся к вопросу о целях нашей переброски в Финляндию.
— Для чего это они нас сюда завезли? Что мы здесь будем делать и что, наконец, нас здесь ожидает?
— Для чего в лес завозят? Ясно, что на лесозаготовки! Для чего еще больше-то? — склоняется к разгадке большинство, вызывая, однако, возражение некоторых и оставляя тем самым вопрос нерешенным. Разрешить его берется Полковник.
— Дайте срок, мужики, — с уверенностью заявляет он, — не я буду, если не узнаю все толком!
И надо признаться, что свое обещание он выполнил в самый короткий срок. На другой день утром он вдруг бесследно исчезает из виду и, появившись только вечером, как бы невзначай роняет:
— Могу сообщить некоторые новости. Слушать будете?
— Давай, давай! Чего там? — галдим мы, приподнимаясь с мест.
— Особенного-то, между прочим, ничего и нет, — тянет он, разжигая наше любопытство. — Был сегодня на работе за проволокой, в полкилометре отсюда. Там, оказывается, какой-то бельгийский лагерь находится, а рядом железнодорожная узкоколейка прокладывается. Похоже, что не миновать нам ее строить. Что вы на этот счет скажете?
Не отвечая ему, мы долго размышляем над услышанным. Да и было над чем задуматься! Большинство из нас рассчитывало на что угодно, только не на строительство дороги, мысль о которой ни одному из нас ни разу даже в голову не приходила.
— В общем, хорошего предвидится мало, — не дождавшись ответа, заключает Полковник сам. — Дороги известно как строятся.
— А, может, ничего страшного и нет, — наивно пытается найти подтверждение своим сомнительным надеждам лесоруб. — Работа не страшна, голодом бы вот не морили да спать тепло было.
— Рано радуешься, — хрипит из закутка Колдун. — Дорога эта еще покажет себя. Не рад будешь!
— Верно! — поддерживает его заморенный, весь высохший от голода Осокин. — Хорошего от дороги нам ждать нечего.