Там, в Финляндии…
Вслед за первым потянулись и другие поезда с фронта. Они везли самые нелепые грузы: прессованное сено, проволоку, сани, лыжи…
— Совсем помешались! — провожаем мы проходящие составы. — Верно говорится, что в панике человек за хлам хватается. Так вот и немцы. Путного ничего не везут. Грузят что попало — и давай бог ноги.
Сомнений больше не оставалось. Заговорил и ожил, наконец, Карельский фронт. От самоуверенности немцев не осталось и следа. Полная растерянность овладела ими. Работой они уже не интересуются. Неизменной остается лишь злоба к нам, пленным. По малейшему поводу теперь они, не задумываясь, пристреливают на месте, и неудачи их на фронте в первую очередь и ощутимей всего сказываются на нас. Пожалуй, никогда еще за все время плена мы не испытывали столь тяжких и невыносимых кошмарных лишений, чем сейчас. Наполовину срезанный паек, побои и истязания превратили нас едва ли не в мертвецов, одежда истлела и обратилась в лохмотья, и требуется немало усилий, чтобы содержать ее в состоянии, пригодном для носки. Оборванные и полуживые от изнеможения, мы представляем самое жалкое зрелище. Небывалая смертность приводит в изумление даже немцев, хотя отнюдь их не беспокоит. Одного за другим вырывает нас смерть, почти наполовину выкосив лагерь. Пустота, образовавшаяся в палатках, ощущается во всем, и ее ничем не заполнить. Только теперь начинаем мы осознавать, как мало все-таки нас осталось. Приходя с работы, мы не теснимся, как прежде, занимая свои места, — это излишне, когда на каждого приходится едва ли не по два места. Но, как ни тяжела действительность, мы крепимся и не поддаемся унынию. Известия извне поддерживают в нас надежду на близкий мир и скорое освобождение, и, кажется, нет тех сил, которые бы ее убили.
— Хуже уж и быть не может, а все держимся, — ободряем мы один другого. — Самую малость потерпеть осталось. Неужто не сдюжим? Не сегодня завтра, того и гляди, война кончится. Подыхать теперь совсем ни к чему. Глупей и быть не может!
Бесчеловечное обращение немцев с пленными давно никого не удивляет.
— Чуют погибель, потому и лютуют. Муха по осени тоже завсегда кусает, — комментирует Яшка.
— Не будут же они нас по головке гладить, — заключает Полковник. — На то он и плен, чтобы враг над тобой глумился. Хороши бы мы с вами были, если было бы иначе. Полицаи вот и здесь куда как неплохо обосновались. Нам с этой сволочью не по пути. А что бьют и голодом морят, нам не привыкать уж, кажется.
Однако нас тревожат опасения совсем другого рода. И, как ни храбримся мы, они все чаще и чаще навещают нас, и все сильней закрадывается в душу тревога:
— Доживем ли? Немцы и прежде не щадили, а что они сделают с нами, когда фронт подойдет вплотную?
— Перебьют всех! — предрекает Яшка. — Это уж как есть!
— Одно из двух, — пытается спрогнозировать развитие событий Полковник. — Либо вывезут заранее, либо, если их врасплох застанут, перестреляют всех. Верней всего, уничтожат. Это у них в порядке вещей, и таиться тут нечего. Не мы первые, не мы последние. Готовым нужно быть ко всему.
Ни для кого не является тайной, что во всех случаях, когда обстоятельства не благоприятствуют им, немцы, не задумываясь, уничтожают пленных целыми лагерями. До нас неоднократно доходили слухи о зверских ночных расправах гитлеровцев над безоружными и бесправными узниками лагерей. Опасение, что это может случиться и с нами перед самым освобождением, не дает нам покоя.
— Скоро окончится война, и так заманчиво близок мир. Дотянем ли мы до него? Вот-вот придет желанное освобождение и распахнутся ворота дьявольских лагерей. Не опоздает ли оно, застанет ли нас в живых и будет ли уже нам нужно? — постоянно размышляем мы. — За эти беспросветные годы так много выстрадано и пережито. Дождаться конца войны, почти дожить до мира, и все лишь для того, чтобы в самый последний момент лишиться жизни. Нелепо и до боли обидно!
И как бы в подтверждение наших опасений, немцы вдруг ни с того ни с сего затеяли, неизвестно для какой цели, рытье нашими руками огромного котлована в низинке за баней, вызвавшее невольные подозрения об его истинном назначении.
— Для себя роем — не иначе! — принялись предрекать некоторые, и их предположения были не лишены основания, становилось ясным, что мы несомненно стоим на пороге между жизнью и смертью.
Эвакуация
Эхо событий докатилось наконец и до нас, и все произошло даже куда скорей, чем мы того ожидали. Не успела ночь опуститься на лагерь, едва зажглись первые робкие звезды и сон только овладел нами, как длинный знакомый свист внезапно поднял всех на ноги.
— Подъем! Подъем! Выходи строиться! — демонами заметались по лагерю полицаи, поднимая палатки.
Молниеносно выветриваются остатки сна.
— Неспроста ночью подняли, — ползет зловещий панический шепот. — Выстроят вот сейчас на плацу и положат всех из автоматов. Порешить нас в груде — им раз плюнуть, за минуту управятся.
— А что, очень даже просто, — вторит ему другой. — Ямку-то за баней не зря копали, места в ней, кажись, всем хватит, еще останется.
Теперь, когда столь близок час мира и освобождения, подобный нелепый конец представлялся всем поистине жестокой и злой насмешкой, бессмысленной и дикой, как и все пережитое за эти чудовищные годы. Но кошмарные слухи о жутких массовых расправах злобствующих гитлеровцев над беззащитными пленными все чаще и чаще напоминают нам об ожидающей нас неизбежной участи, не оставляя на этот счет никаких сомнений. Готовую вот-вот вспыхнуть панику безуспешно пытается притушить рассудительный Полковник.
— Да заткнитесь вы там, кликуши! — решительно обрывает он невидимых паникеров и, уже обращаясь ко всем, увещевает: — Спокойно, мужики, без паники! Мало ли какая еще блажь фрицам в голову ударила, не впервой уж, кажется, и пора бы уже нам привыкнуть к этому. Может, ничего страшного-то и нет, а мы паникуем. Ну, подумайте сами: зачем бы это им понадобилось подымать весь лагерь, могли бы ведь и в палатках нас прикончить? Это даже еще и проще для них, молчком-то, сонных. Образумьтесь же и возьмите себя в руки!
На этот раз Полковника мало кто слушается. В размышлениях о том, что предпринять на случай кровавой расправы, мечется в темноте весь лагерь. Одна за другой пустеют палатки. Люди украдкой покидают их и, пользуясь темнотой, расползаются по всему лагерю. Некоторые по наивности залезают под нары. Тяга к жизни, несмотря на все пережитые смертные муки, на этот раз берет верх над придвинувшейся вплотную смертью.
— Глупые, — решаю я, — не так-то уж трудно вас тут обнаружить. Как ни хитри — от смерти не спрячешься. Куда ни хоронись — за проволоку хода нет, а в лагере смерть вас повсюду найдет.
По шороху и прерывистому дыханию в темноте я догадываюсь, что не один в палатке.
— Чего не выходите, али плетей ждете? — спрашиваю я, пытаясь опознать присутствующих.
— Торопиться-то, кажется, ни к чему, а к плетям уже попривыкли, — слышится из темноты глуховатый голос Полковника. — Сам-то вот тоже отсиживаешься.
— Есть еще кто с тобой?
— Да, кажись, Колдун здесь, Папа Римский, Павло вот не слышно будто. Сидим да решаем, что делать? А ну как и в самом деле что неладное гады замыслили? Они ведь, как известно, на все способны.
— Да, подумать-то есть о чем!
В замешательстве мы не спешим выходить наружу: там ли, здесь ли — конец один. Так не все ль равно, где смерть встретить?
А ночь окончательно овладела лагерем. В небесах над головой пылают мириады необычно ярких сегодня звезд. Из-под пригорка слышится привычный неумолчный говорок безымянного ручья.
Непредвиденная задержка, видимо, выводит немцев из терпения. Снова носятся по лагерю взбешенные полицаи, руганью, угрозами, а где и плетью выгоняя на плац притаившихся в палатках. Один за другим выползаем мы из своих убежищ наружу и, полные самых мрачных предчувствий, выстраиваемся на плацу. Ожидая появления немцев, мы настороженно следим за суетней у их палаток за проволокой. Там слышится беготня и мелькают огоньки карманных фонариков. Невольно я пытаюсь представить себе картину ожидаемой нас расправы.