Там, в Финляндии…
Его сообщение как нельзя более просто разрешало все наши сомнения и догадки, и на этот раз мы с полным доверием отнеслись к его очередной параше, которая в одно мгновение облетела весь лагерь. Распространению ее немало способствовало и то обстоятельство, что в один из дней в лагерь нагрянула немецкая врачебная комиссия, которая, начав с осмотра лагерной уборной, заглянула затем на кухню и кончила поголовным медицинским осмотром всех пленных. Для этой цели нас голыми выгнали на плац и отобрали всех самых изнеможенных, больных и слабых. Вечером того же дня отобранным увеличили порцию баланды, именуемой супом, и наградили ложкой рыбьего жира. Это стало практиковаться и в последующие дни.
Конечно, такое поведение немцев на некоторое время утвердило нас в достоверности распространившегося слуха. Но вот прошло несколько дней, о комиссии Красного Креста не было ни слуху ни духу, а положение наше продолжало оставаться прежним, и тайное сомнение в правильности наших предположений овладело нами с новой силой.
— Что-то не то! Дело тут не в Красном Кресте, — снова теряемся мы в догадках. Да и последующие события ставили под сомнение «известие» Павло.
После случая с Бобиком немцы стали проявлять исключительное внимание и интерес к Жилину при полном равнодушии и безразличии ко всем остальным. Популярность Козьмы среди конвоиров стала возрастать с каждым днем. Вместе с этим росло и его благополучие. Не проходит дня, чтобы он не получал всевозможных подачек, оплачиваемых им исключительным, резко выделяющим его среди остальных, неподдельным усердием на работе. При встрече на трассе конвоиры, приветливо улыбаясь, неизменно здороваются с ним.
— Иван! — приветствуют они его, коверкая слова и имя. — Карош работа, Иван!
Они оделяют его табаком, сигаретами и хлебом. Всем же остальным никогда не упускают случая поставить его в пример. Его успех среди немцев настолько очевиден для всех, что мы не удивляемся, когда по распоряжению коменданта Жилин стал получать двойную порцию лагерной баланды, к которой он сам почти не притрагивался. Мы пытались объяснить поведение Козьмы тем, что умеет человек приспосабливаться к обстоятельствам, что к тому же он эгоист первой марки. И не более того. Но нельзя было не заметить все возрастающей общей неприязни к нему. Эта неприязнь являлась отнюдь не следствием зависти. Здесь присутствовало какое-то другое, окончательно не созревшее и не совсем еще осознанное нами чувство. И вместе с тем мы интуитивно ощутили, что между Козьмой и нами возникла незримая стена отчуждения и враждебности.
— Этот не пропадет! — негодует Осокин. — Он и в плену карьеру сделает — не чета нам, грешным.
Тупой и равнодушный ко всему, что не затрагивает его личных выгод, Козьма словно не замечает резко изменившегося отношения к нему товарищей по плену и на все наши замечания и упреки не обращает никакого внимания, отвечая на них либо молчанием, либо немногословными, ничего не объясняющими репликами. От немецких харчей Козьма раздобрел и своим внешним видом стал выделяться среди нас. После работы, когда мы уединяемся в палатках, его частенько вызывают к проволоке, и он возвращается от нее со всевозможными приношениями. Сам он уже не в состоянии управиться с щедрыми подаяниями и раздает их за мелкие услуги. Он завел себе несколько денщиков-холуев, как мы их презрительно именуем, которые угодливо величают его Козьмой Ивановичем и не прочь за подачку помыть ему котелок, заштопать неведомо откуда взявшиеся носки, залатать брюки. Все они за соответствующую мзду довольно успешно соревнуются между собой в ухаживаниях за своим преуспевающим благодетелем, предупреждая каждое его движение и исполняя малейшую прихоть. В числе денщиков мы замечаем и рослого Кандалакшу. Не скрывая своего изумления, мы пытаемся вызвать его на откровенность.
— Лакеем решил стать? — с осуждением замечаем мы ему.
— Нужда заставляет, — с унынием отвечает он. — За кусок и в лакеи пойдешь. Мне ведь против вас вдвое еды надо. Итак уже весь высох, мужики.
В доказательство он задирает перед нами рубаху и демонстрирует свое высохшее, как щепка, когда-то полное здоровья и могучей силы тело. Его откровенное признание, чувство неловкости и словно какой-то вины перед нами действуют на нас отрезвляюще. Мы оставляем его в покое. В конечном итоге мы не вправе осуждать его. Он всегда был неплохим товарищем, и мы не можем не понять, что только безвыходность могла толкнуть Кандалакшу на этот поступок, и всю вину за это возлагаем на Козьму.
— Вот чертова Жила, — негодуем мы, — за корку хлеба даже Кандалакшу денщиком сделал!
Наблюдая за Козьмой, мы не можем не заметить его частых и длительных отлучек. Жилин завел какие-то сомнительные знакомства по лагерю, часто и надолго пропадает из палатки, неизвестно где проводя время, и возвращается обратно подчас глубокой ночью.
— В палатке с ним никто дружбы не водит, так вот и рыскает по всему лагерю в поисках таких же дружков, как он сам, — примитивно объясняем мы его отлучки.
…Жизнь наша идет прежним заведенным порядком. Так же утрами мы выходим работать на трассу, так же возвращаемся вечером в лагерь, и никаких исключительных событий для нас не предвидится. И есть в этой нудной беспросветной повседневности что-то такое же мучительно-безотрадное, с трудом постижимое, как и весь плен. Вечерами, собираясь после работы вокруг печки, мы стараемся выжать один из другого что-либо новое, пусть даже самое ничтожное, пытаясь хоть этим скрасить свой досуг, но все наши попытки узнать какие-либо новости не имеют никакого успеха. Внешние события редко доходят до нас, отрезанных от всего мира колючей проволокой, немецким оружием и финскими сугробами, а в лагере они тщательно утаиваются от пленных и немцами, и полицаями. Тупея от тоски и однообразия, мы сами изощряемся в придумывании самых маловероятных слухов. Как все неправдоподобное и нелепое, они быстро распространяются по палаткам и, обойдя весь лагерь, возвращаются порой обратно, до неузнаваемости искаженные и раздутые до фантастических размеров, ставя нередко в тупик и самого автора.
В один из вечеров мы, как всегда окружив печку, сидим и беседуем. К нам в гости пожаловал дядя Вася. Зная о его расположении к Андрею, мы услужливо расступаемся, давая ему место.
— Ну, кажется, все в сборе? — присматриваясь к присутствующим, шутит Осокин. — Хотя, кажется, Козьмы нет. Опять «в самовольной отлучке». Совсем от рук отбился! По правде говоря, недолюбливаю парня. Слишком уж облагодетельствован немцами, усерден перед ними и в большое доверие к ним вошел.
Андрей никогда не упускает случая зацепить и попрекнуть Жилина в неблаговидном поведении. Мы разделяем его оценку поведения Козьмы, и только спокойный и молчаливый Папа Римский пытается защитить его.
— И чего это вам от него надо? Да черт с ним! Лишь бы нас не задевал. А во всем остальном — его личное дело.
— Это ты так считаешь! Подожди, выкинет он когда-нибудь такой номерок, что только ахнешь. Вот тогда и одумаешься. Защитник, тоже мне, выискался. Сидел бы уж в своем Ватикане да помалкивал! — с жаром разносит его Полковник.
После подобной отповеди незадачливому защитнику ничего не остается, как уйти в тень и снова впасть в молчание. Затронутая тема утрачивает для нас интерес, и мы переходим к обсуждению других вопросов.
— Дорого бы я дал, чтобы узнать наконец, что же случилось с немцами? — задает тон беседе Осокин. — Что все-таки означает их поведение и к чему они клонят? Ведь вот до сих пор ничего в этом понять не можем.
— А ты нанеси визит самому Тряпочнику, — ядовито рекомендует Павло. — Подойди и спроси: «Господин комендант, объясните, пожалуйста, почему это ваш конвой нас бить перестал и чем это вызвано? Мы было уже так к побоям привыкли, что теперь вот даже аппетита и сна лишились». Может, он и объяснит тебе положение.
— Ты все паясничаешь, Павло, — пряча улыбку, укоризненно замечает Осокин, — а вот это после может так обернуться, что не до смеха будет. Шутками и озорством тут не поможешь, а разобраться в этой немецкой головоломке обязательно надо. И не мне одному — это всех касается.