Там, в Финляндии…
Заслышав свое имя и вникнув в суть разговора, незадачливый Алешка, не помня себя, мигом срывается с места и кидается к Андрею.
— Прости ты меня, дурака, Христа ради, что вот так обернулось! Сам извелся весь и места себе не нахожу, вспоминая об этом. Там за воротами, когда тебя поволокли, сам уже хотел на плети вызваться, чтоб только тебя от них избавить, да вот Полковник уцепился и не пустил.
— Да будет тебе казниться-то! — принялся успокаивать его Осокин. — Хочешь знать, так ты тут совсем ни при чем. Немцы и без тебя отлично знали, что одеяло не мое, а ухватились за меня, чтобы лишний раз отыграться на мне да кожу с меня содрать. А что Полковник удержал, так правильно сделал: ты бы и меня не спас, и сам бы еще плетей отведал. Ну, сам посуди, не глупо ли бы это было?
— Так-то оно так, а душа-то все не на месте и все ноет.
— Да вернется она у тебя на свое место и ныть перестанет, душа-то! А что касается меня, так поверь, что я на тебя совсем не в обиде. Так что успокойся, пожалуйста, и не переживай попусту. А вы, мужики, уж не напоминайте ему об этом, не терзайте зря: не нарочно же это у него получилось.
— Ну, спасибо тебе, коли так, а то я уже совсем было извелся. Все по легче теперь будет!
С явным вздохом облегчения Лешка неприметно ретируется, а мы возвращаемся к прежнему предмету нашего обсуждения, каковым стал для нас полуживой Андрей. Появляется банщик, и наш разговор мгновенно обрывается. Банщик молча присматривается к градуснику.
— Принимай одежу! — громогласно объявляет он.
Мы подымаемся со своих мест. Раскрыв дверцы, банщик длинным крюком принимается выуживать из жарилки наши пожитки, сбрасывая их прямо на нас. К нагретой до крайних пределов, почти дымящейся от жары одежде невозможно даже притронуться. Корчась от ожогов, мы роняем несколько связок на пол. Банщик угрожающе замахивается на нас крюком.
— Чего затанцевали? И сморщатся, словно и впрямь невмоготу! А ну, пошевеливайся! Некогда мне тут с вами возжаться! Вот-вот шестая должна нагрянуть.
Наконец одежда вынута и свалена на пол. Мыться мы должны в только что освобожденном от нее помещении. Оно пышет на нас нестерпимо адским зноем.
— А ну, заходи! Чего стали? — загоняет нас банщик. — Воду расходовать не боле двух черпаков на душу. Бить буду!..
Подобно скоту на бойне, мы покорно втягиваемся в жарилку. От высокой температуры спирает дыхание, нестерпимо жжет уши, в голове стоит неумолчный назойливый звон и вот-вот готово разорваться учащенно бьющееся и готовое выскочить из груди сердце. Даже нормальному человеку было бы трудно вынести подобную температуру, для нас же, с нашей изможденностью и слабостью, она прямо-таки невыносима. Буквально задыхаясь от жары и обливаясь потом, мы спешим как можно быстрей покончить с процедурой мытья и израсходовать положенную норму воды, которой едва хватает лишь для рук и головы. Наше намерение скорей выбраться из горячего ада и здесь терпит неудачу. Бак для холодной воды оказывается пустым, а горячую воду, разлитую в тазы, нельзя назвать иначе, как кипятком. Мыться ею без опасения обвариться совершенно невозможно.
— Холодной воды надо… — раздается несколько жалобных просящих голосов. — Кипятком-то не помоешься!
— Не прикажете ли колодезной водички подать? — слышится за перегородкой язвительный голос банщика. — Не господа! Снега на дворе всем хватит, еще и останется. Да пошевеливайтесь давайте! Еще палатка на очереди. Сколько раз повторять-то?
Выбежав наружу, мы набиваем снегом тазы и, не дожидаясь, когда он разойдется в кипятке, поспешно выплескиваем содержимое тазов на себя, спеша выскочить из пышущего жаром помещения. Разобрав одежду, мы приступаем к облачению.
— Еще чего?! — возмущенно вопит выглянувший банщик. — Пошли, пошли! В палатке оденетесь.
Не успев обсохнуть, мы по жгучему морозу голыми тянемся в палатку. А вокруг — глубокая тишина, и кажется вымершим притихший лагерь. Безмолвное ночное небо над нами в бесчисленных, необычно ярких, мерцающих звездах, непостижимо далеких и таких равнодушных ко всему происходящему на исстрадавшейся земле. Оно живет своей загадочной и необъяснимой для нас жизнью. Его необъятную и непостижимую панораму сегодня венчают невиданные полярные всполохи — неизменные спутники больших морозов. Гигантские световые столбы, вздымаясь над горизонтом и теряясь вершиной в ночном зените, полны беспрестанного и необъяснимого блуждания. Связанные радужно-расцвеченными световыми лентами, они словно повторяют все их прихотливые движения. И по мере того, как эти ленты то укорачиваются, то удлиняются, затейливо извиваясь и собираясь в складки или снова расправляясь, послушные им радужные столбы то расходятся, то сближаются один с другим, порой замирают на одном месте или стремительно бегут куда-то, чтобы через мгновение изменить направление и снова вернуться к исходной точке. То угасая, то разгораясь с новой силой, они поминутно изменяют при этом свою окраску и очертания. Подавленные происходящим в недосягаемых высотах неба невиданным грандиозным зрелищем, позабыв невольно не только обо всем на свете, но даже о самих себе, мы на бегу не можем, однако, не надивиться причудливой игре таинственных небесных сил, ждем грохота и гула от столкновения и бега гигантских световых столбов и не перестаем изумляться ледяному безмолвию космоса и скованной морозом, словно вымершей земли.
Давясь и кашляя от ледяного холода, струящегося от этих ночных неземных глубин и проникающего в легкие, только что распаренные нестерпимой жарой, а теперь обжигаемые жгучим морозом, мы достигаем наконец жилья, чтобы найти двери настежь распахнутыми, а палатку основательно вымороженной и всю расцвеченную внутри холодно поблескивающей изморозью. Для нас не является секретом, что все это — плоды усердия полицаев, которые ни днем, ни ночью ни на минуту не оставляют нас в покое. Наделенные неограниченной властью, они по-своему и самыми разнообразными способами демонстрируют ее, стараясь на каждом шагу и где бы то ни было подчеркнуть нашу полную беззащитность и зависимость от них. Их приемы при этом всегда полны самых злых и гнусных замыслов и сопровождаются неслыханным вероломным коварством.
— С легким паром! — встречает нас кривляющийся Гришка-полицай. — А я тут о вас весь избеспокоился. Узнал вот, что в баню ушли, дай, думаю, хоть палатку проветрю.
Мы лихорадочно начинаем одеваться. Кандалакша, натянув на себя шинель, уже возится у печки.
— Баня называется! — ворчит он озлобленно. — Чахотку нажить после этакой бани — проще всего. Не до шуток, мужики! Давайте-ка дружней за работу, ежли окочуриться не желаете!
Мы бросаемся ему помогать, и только когда дрова в печке жарко разгораются, вдруг вспоминаем, что целый день ничего не ели.
— На кухню надо за баландой и хлебом идти, — предлагает Кандалакша. — С самого утра ни крошки во рту не было.
Мы поспешно кидаемся за посудой и, гремя ею, тянемся через лагерь к кухне и стучим в запертую дверь.
— Чего еще надо? — слышится сонный голос повара.
— Обед пришли получить, — поясняет Полковник. — В бане были.
— Вот черт подери-то! — появляясь в дверях и растерянно разводя руками, заявляет заспанный повар. — А я про вас забыл совсем. Надо было перед баней получить или предупредить хотя бы. Кто же о вас помнить должен? Самим уж надо было о себе позаботиться. А сейчас на кухне уже ничего нет — все пороз дано.
Но, ведя переговоры с изворачивающимся поваром, мы предусмотрительно косим глазами за дверь, и от нашего взора не ускользают несколько ведер на полу, полных брюквенной баланды, и буханки хлеба на полках.
— Ты уж не обижай нас, не оставляй без жратвы-то, — умоляет Кандалакша. — Со вчерашнего вечера ведь не емши, а с утра-то ведь снова на работу. Ну сам посуди, что мы там наработаем голодными-то? А у тебя вон и суп в ведрах остался, и хлеб на полках лежит.
— Где, где суп и хлеб? — задетый за живое и уличенный в обмане, орет взбешенный повар. — Где, я тебя спрашиваю? А ну, давай показывай!