Там, в Финляндии…
— Захрипел репродуктор, а говорили — спортился.
— Проснулось чадо! Теперь до вечера не уймется.
На Павло эти нелестные реплики не производят ни малейшего впечатления.
— Поговорите у меня! — парирует он. — Выгоню вот на зарядку — мигом отрезвитесь!
Выведенные из терпения, мы грозимся:
— Смотри, как бы тебе вот зарядку не сделали! Что-то уж напрашиваешься очень.
Раздражение наше столь велико, что мы почти не владеем собой. Павло благоразумно смолкает, и в палатке снова воцаряется тишина. Из оцепенения нас выводит крик полицая.
— Подъ-е-ем!.. — разносится по лагерю его зычный голос.
Недвижные до этого копны тряпья приходят в движение и начинают подавать признаки жизни. Нам предстоит нелегкая задача. Спасаясь от холода, мы закутывались в тряпье с тщательностью, с которой мать пеленает ребенка, и теперь нам требовалось немало сил и времени, чтобы из этих «пеленок» выпутаться. Следуя примеру других, я делаю неловкую попытку освободиться от грузного хлама, но лишь больше в нем запутываюсь. В образовавшиеся щели, словно вода в пробоины корабля, тотчас же устремляются струи острого ледяного холода.
Яростные удары уже до основания сотрясают палатку:
— Подъ-е-ем!.. — надрывается полицай у входа.
Медлить больше нельзя, и мы переходим к более энергичным действиям. Когда удается освободить руки, дело начинается подвигаться быстрей. Еще несколько усилий — и мы отбрасываем тряпье в сторону. Холод в палатке сразу же дает себя знать. Превозмогая боль, с поспешностью, напоминающей подъем по тревоге, мы начинаем на ощупь лихорадочно натягивать на себя бумажное белье, полуистлевшие мешки, тысячу раз латанное обмундирование, все, чем только располагаем. Палатка наполняется усиленной возней, глухим сопением и привычным стуком деревянных колодок. Не обходится при этом и без ругани, к которой мы прибегаем, обнаружив неожиданное исчезновение в темноте портянок или какой иной принадлежности нашего туалета, только что бывших под рукой. И вот в этот момент, когда от холода у нас не попадает зуб на зуб и все наши помыслы сводятся к тому, чтобы согреться, откуда-то из темноты снова доносится неугомонный голос Павло-Радио:
— Дверь бы приоткрыть надо. Жарища — дышать нечем!
Нам не до шуток, и мы не выносим их. Доведенные голодом и истязаниями до отчаяния, мы отвыкли от них, и теперь они вызывают в нас неистовое дикое бешенство. На явную издевку Павло палатка отвечает гробовым и ничего хорошего не предвещающим молчанием. Бес озорства не оставляет Павло в покое.
— Проветрите, говорю, баню! — меняет он тон на требовательный. — Задохнуться в ней, что ли?
Терпению нашему приходит конец.
— Вот заноза! — негодуем мы. — Один всех изводит!
— Неймется черту! Не иначе как ребра отбивных просят.
— Дали бы ему там по шее! Может, заглохнет, перестанет хрипеть.
Павло не унимается. Выждав, когда шум несколько поутихнет, он с возмутительной наглостью принимается за прежнее.
— Вам же, олухам, добра желаю. Того и гляди, ноги протянете. Колдун, открой, прошу, дверь — у порога сидишь.
Не помня себя от бешенства, мы обрушиваемся с бранью на неугомонного проказника. Поощряемые одобрительными напутствиями, несколько человек ползут к нему, но, к общей досаде, не находят его на месте. Павло неуловим и неизменно ускользает от правосудия. Его торжествующий смех слышится уже за палаткой. Мы отвечаем на него бессильным ревом разъяренного зверя, и палатка гудит, словно потревоженный улей. Склонность неунывающего Павло к озорству и высмеиванию не отвечает настроениям палатки и служит постоянным источником нашей раздражительности. Мы давно собираемся положить конец его неиссякаемым проделкам, и только неизменное заступничество Осокина спасает Павло.
— Оставьте вы его! — увещевает он. — Мешает он вам? Да пусть себе тарахтит вволю! Хвалить надо, что сам духом не падает и нам не дает.
К дракам Осокин непримирим и прилагает все усилия к их искоренению.
— Ветром самих шатает, а кулаки все чешутся. Себя бы пожалели! — убеждает он драчунов. — Немцам только того и надо, чтобы мы последних сил лишились, а вы их сами на драки изводите. Ну, изобьете его… Легче вам оттого станет?
Его доводы оказывают свое действие, и мы оставляем Павло в покое. Убедившись, что опасность миновала и что ему ничто не угрожает, он безнаказанно появляется в палатке и, как ни в чем не бывало, пробирается на свое место.
Теперь никто не обращает на него внимания. Злоба улеглась, и занятые приготовлениями к «чаю», мы забываем о недавней вспышке ненависти к Павло.
Отыскивая впотьмах котелок, я встречаюсь с рукой Андрея.
— Захвати на меня, — протягивает он консервную банку, заменяющую ему котелок, и виновато поясняет: — Полежу еще до построения малость.
Помня о нанесенных ему ночью побоях, я с беспокойством ощупываю товарища.
— Не выдержать тебе сегодня…
— Ничего, разомнусь на работе, — стоически бодрится он.
Подготовив посуду, палатка успокаивается. В ожидании кипятка мы, корчась от холода, молча жмемся один к другому и, когда от кухни доносится команда: «Пятая, за чаем!», кряхтя и охая, поднимаемся с мест и, звякая посудой, направляемся к выходу. Настоянный на обыкновенной луговой траве кипяток мы, обрадованные возможностью согреться, выпиваем с жадностью, захлебываясь и обжигаясь. Кипяток — единственное, что мы получаем перед выходом на трассу. Хлеб и баланду из гемюзы [8] нам выдают только вечером по возвращении с работы.
Покончив с «чаем», мы собираемся в груду и молча прислушиваемся к возне, затеянной в темноте Кандалакшей. Неведомо где и как разжившись дровами и горячим углем, он старательно хлопочет над холодной безжизненной печкой. С терпеливой надеждой мы наблюдаем, как он усердно раздувает тлеющие угли, как от его усилий зарождается, наконец, робкий беспомощный огонек, как огонек этот, перепрыгнув затем на растопку, разбегается по ней огненными змейками и, неожиданно осмелев, с воем набрасывается на подсунутую бересту, разгоняя окружающий мрак и искрясь в куржевине, проступившей на стенах.
— Ну, вот!.. — удовлетворенно выдыхает Кандалакша. — Набирайтесь, мужики, тепла, все малость повеселей будет. А то ночью назяблись да опять — на стужу.
Не заставляя себя ждать, мы торопливо сползаем с насиженных мест и, плотным кольцом окружив печку, застываем в тупой неподвижности. Из оцепенения нас выводит дядя Вася, приятель Андрея из соседней палатки.
— Э, да они тут никак огоньком разжились! — распахнув дверь и заглядывая к нам, шумно басит он, изумляясь. — Ну, ничего не попишешь, придется, видно, и мне завернуть к теще на блины да погреться.
— Заходи, заходи! Тепла и на тебя хватит — потеснимся, — услужливо размыкаем мы круг, освобождая ему место.
— Ну, как тут у вас? Все живы?
— Дышим помалу. Что с нами сделается? Попривыкли уж ко всему, кажется, — храбрится, приосаниваясь, палатка.
— Счастливо отделались! — резюмирует посетитель. — Из лагеря-то за ночь не одного покойника за проволоку выволокли, а изувеченными, так почитай, весь ревир [9] забит.
— Какая это их муха ночью укусила, что они так взбесились?
— Да вы что, лопухи этакие, так-таки ничего и не знаете, что ли?
— А что это такое мы, лопухи, знать должны? — послышались в ответ обидчивые голоса. — Это, может, вам какие параши [10] сороки на хвосте приносят, а к нам вот так ни одна еще не залетала.
— Ну, коли на то пошло, тогда считайте такой сорокой меня. Я не обидчивый, а только за этакую новость, что сейчас принес, можно не только лопуха и сороку запросто проглотить, но даже и на затяжку не поскупиться.
— Тогда не тяни резину, выкладывай, с чем пришел!
— А с тем, братцы вы мои дорогие, что наши немцев под Сталинградом прихлопнули! До всех дошло или еще повторить требуется?