Лион Измайлов
— Мало ли что я там написал! Нельзя же так буквально понимать.
— А, тогда другое дело. Тогда рассказ твой плохой, а писатель ты замечательный и человек очень симпатичный. И жена твоя хорошая и ни в чем сомнительном не замешана. И друзей ты никогда не предашь, за это мы тебя и любим, а не за то, что ты читателей обманываешь.
Он обрадовался:
— Это правда?
— Конечно, правда. А если ты еще писать бросишь, я тебе этой правды столько наговорю — всю жизнь будешь радоваться.
Я должен любить людей
Я должен. Я должен. Я должен любить людей. Каждое утро я просыпаюсь и говорю себе эти слова.
И каждый вечер пытаюсь вспомнить, кого я за этот день полюбил, но никого, кроме себя, любимого, вспомнить не могу. Я стелю постель, ложусь, стараюсь расслабиться и вспомнить всех тех, кого я почему-то должен любить.
Жена моя, дай ей бог здоровья. Она хорошая женщина, но полюбить ее как своего ближнего вот так просто, без доплаты? Нет, ни за что. Женился я на ней довольно поздно. Особого выбора у меня уже не было. Я и сейчас не Ален Делон, а тогда и подавно хорош был в костюмчике из Караганды и туфлях «Бакинская саламандра».
Прожили мы с ней лет пятнадцать, и все эти годы я пытался найти ей замену, но, как говорится, не обломилось. Нет, я, конечно, люблю есть то, что она приготовит, люблю чистоту, которую она соблюдает. Но ее саму? Нет, это выше моих сил. Я пробовал. Нет, не могу. Конечно, я к ней привык и не мыслю уже никого на ее месте. Нет, она не страшная. Многие даже считают ее привлекательной. Те, кто не видел ее с утра в бигуди и с утюгом наперевес. К тому же она молчаливая. Говорит редко. Практически один раз в день. Но с утра до вечера. Кроме того, она меня еще и ревнует. Я смотрю телевизор, она подходит и говорит:
— Ты чего уставился на эту певицу? Что у тебя с ней было?
А что у меня могло быть с Львом Лещенко, кроме нашей общей любви к песням советских композиторов?
Теперь мой начальник. Его трудно назвать мыслителем. Нет, он, конечно, соображает, но туго. Когда он думает, слышно, как вращаются в его голове шестерни, издавая душераздирающий скрежет. Я не уверен, что у него есть высшее образование. Он утверждает, что окончил институт. Наверное, это какой-нибудь особый институт, куда принимают только выпускников спецшкол для дефективных детей с техническим уклоном.
Но вы бы видели его лицо в момент распределения премии! Радостное лицо людоеда, встретившего в джунглях на голодный желудок родную маму своей первой жены.
Теперь мои товарищи по работе, которых я тоже должен любить. Марья Степановна. Полдня она красится. Хороша после этого, как матрешка. Вторые полдня говорит по телефону:
— Ах, Мастроянни — мой кумир! Ах, Челентано — мой кумир!
Пуговкин ваш кумир вместе с Моргуновым! Степанов. Занял у меня десятку и вот уже полгода не отдает. При встрече говорит:
— Ты помнишь, я тебе десятку должен?
Я-то помню, как мне ее забыть, родную. Красненькая такая. Бумажненькая. Он, Степанов, изобрел хороший способ. Занимает сто рублей до пятницы. В пятницу точно в срок приносит девяносто и говорит:
— Извини, старик, десятку отдам позже.
Ну ты, конечно, рад, что хоть девяносто получил. О десятке и не вспоминаешь. А он, видишь, помнит.
Галка Малышева. Наша красотка. Пришла недавно: юбка с разрезом до плеча. Блузка в косую линейку, будто крашеным забором по спине огрели. И на голове прическа под названием «барсучья нора». Очень нравится холостым барсукам.
— Ну, как я вам в таком виде?
Я говорю:
— Вам в таком виде лучше всего в безлунную ночь от людей под одеялом прятаться!
Она говорит:
— Вы оттого злитесь, что я на вас внимания не обращаю, петух вы общипанный!
А друзей взять. Скворцов Василий Витальевич. И всего-то ведь начальник лаборатории, а послушать его, так Хлестаков рядом с ним — сирота.
— Вчера министр приезжал, выручай, говорит, Скворцов, — дай трешку до получки.
Пить на работе нельзя, так он приезжает ко мне, надирается так, что в двенадцать ночи говорит мне:
— Ну, мужик, давай езжай домой, мне завтра рано вставать.
После этого наливает в ванну теплой воды и ложится туда в пальто.
А соседа моего взять. Просто в милицию на меня жаловаться ходил: что он с собакой каждый вечер под кустики ходит! А там, между прочим, под этими кустиками, в день получки трудящиеся люди отдыхают.
Вот и полюби их. Я должен любить людей. Да почему я их должен любить? За что? День рождения скоро, просто не знаю, кого звать. Начальника не позовешь — обидится, потом отпуск летом не даст. Он, конечно, сундук, помощи никакой, да хоть не мешает, и то спасибо.
Марью Степановну не позвать — тоже неудобно. Когда болел, приходила, печенье приносила. Хорошее печенье, крепкое. До сих пор под ножки стола подкладываю. Пусть сидит, не обеднеем.
Степанова не позвать — подумает, из-за десятки. Влип он с садовым участком. Никак осушить свое болото не может. Я ему говорю: «Плюнь ты, не осушай, посади на этом участке клюкву, через три года дачу готовую купишь».
Галку не позвать тоже нельзя. Хоть одна красивая за столом будет. Тем более что я на нее действительно когда-то виды имел, но и она меня, как говорится, имела в виду.
Вот соседа не позову. Хотя и его понять можно. Песик его как-то из кустов поднял и гнал, как зайца, километра два. Вот он забыть и не может.
Что касается жены, то готовить все ей придется и убирать за гостями тоже. Вообще-то она только с утра такая нелюбимая, а чем ближе к вечеру, тем она все ближе и родней. И если она сама на кого-нибудь глянет, я не знаю, что я с собой сделаю.
А вдруг она тоже все эти пятнадцать лет кого-нибудь искала? Да никому мы не нужны, кроме друг друга.
Вот так полежишь, отдохнешь, подумаешь, и вроде не самые плохие люди вокруг. И полюбить их вроде можно.
Я засыпаю и твержу про себя: «Я должен любить людей, я должен любить людей, я должен, я должен..».
Вплоть до отделения
— Ты слыхал, Вась, деревня Семеновка отделилась?
— Куда это она отделилась? В другую, что ли, область передали?
— Да нет, вовсе отделилась, начисто. Мужики вчерась в магазине говорили, Семеновна, дескать, отделилась — и все.
— Может, спьяну?
— Почему? Это тебе не Первое мая, не Седьмое ноября, когда вся деревня спьяну, это же обычный день, что ж спьяну-то?
— Да мужики, — говорю, — спьяну сбрехнули, а ты уши-то и развесил.
— Ну мужики-то, ясное дело, спьяну. Но я-то сходил, проверил. Точно отделилась.
— Ну дела! Ну а чего ж у них это отделилось-то? Это чего?
— А то. Шлагбаумы с двух сторон поставили и таперича, значица, ездить через них не моги.
— Ну а как же ежели тудыть к родичам надо?
— Все накрылось. Одним местом. Хочешь туда попасть — выписывай в сельсовете заграничный паспорт. А может, в городе Москве выписывай.
— Ну а чего ж дале-то, чего же они, отделимшись, делать-то будут?
— Жить будут.
— И с кем же они, отделимшись, жить будут?
— Ну, у кого с кем есть, с тем и будут.
— Ну и в чем же теперь разница-то?
— Ну в чем… Они таперича сами по себе, а мы, значит, сами.
— Ну а в чем они сами?
— Ну, язык у них, значит, свой.
— Свой. А раньше у них какой, чужой, что ли, был?
— Ну, раньше обчий был с нами, а таперича свой государственный. Ты, я вижу, темный, как валенок. В Прибалтике свой язык, значить, прибалтийский. А у них, значит, свой.
— Семеновский, что ли?
— Ну да.
— Ну а какой он, семеновский? У них же, как и у нас, — через слово мат. Так они чего оставлять-то будут, нормальные или матерные?
— Ну уж не знаю. Знаю только, что у них таперича свой государственный семеновский язык. И герб у них таперича ихний деревенский.
— И герб у них таперича есть? И что же они на этом гербе — свинью нарисуют и кучу навоза?