Полиция памяти
Или все это как раз и доказывает, что его тело приспосабливается к убежищу? Что в тусклой пустоте этого убежища, куда снаружи не долетает ни звука, а под потолком только и витает ужас ареста, ему просто необходимо, хочешь не хочешь, выпаривать из себя все, что становится лишним? И чтобы сохранить сердце, способное помнить все, — чем дальше, тем больше жертвовать своей физической оболочкой?
Я невольно вспомнила шоу цирковых уродцев, что видела когда-то по телевизору. О том, как в цирк продали маленькую девочку, запертую в деревянном ящике. Наружу торчала только ее голова, а руки-ноги оставались скрюченными внутри. Долгие годы ей приходилось и есть, и спать в этом ящике, из которого ее не выпустили ни разу. Постепенно ее тело приняло форму этого ящика и застыло так, что она уже не могла расправить конечностей. И тогда ее вынули из ящика и стали показывать публике как диковинное существо.
И теперь, глядя на спину R, я почему-то вспоминала ту девочку — ее скрюченные ручки-ножки, искривленные ребра и вывернутые суставы, грязные волосы и вечно опущенный взгляд.
Все еще не замечая меня, R продолжал начищать серебро. Согнувшись, точно в молитве, и не жалея времени, надраивал очередную вилку: мягкой фланелью до ослепительного сияния — каждую ложбинку металла и каждый изгиб узора. Предметы, не поместившиеся на столе: сахарницу, поднос для торта, чашу для полоскания рук, большие суповые ложки — он разложил на полу, подстелив под них лист газеты.
Все это серебро было частью маминого приданого, и когда-то она доставала его к приходу особенно важных гостей, но вот уже много лет ее потемневшее богатство оставалось забытым на самых задворках кухонного комода. И как бы тщательно теперь ни натирал его R, вряд ли оно еще хоть когда-нибудь сможет использоваться по назначению. Никогда больше этот дом не будет собирать на вечеринки гостей. Да и бабушки, чье угощение было всегда достойно столь ценных приборов, давно уже нет в живых…
Так или иначе, сочинять для R занятия, которые помогали бы ему забыть о скуке, но не слишком его изматывали, оказалось сложней, чем я думала. Пригодятся его усилия или нет, было даже не важно. Но из всех заданий, что приходили мне в голову, именно чистка серебра подошла ему лучше всего.
— А если ворвется полиция, вы так и будете натирать вилки? — не удержавшись, спросила я.
Вскрикнув от неожиданности, R обернулся. Вилка в его левой руке вонзилась в воображаемые небеса.
— Ох, простите! — спохватилась я. — Вошла без стука…
— Да все в порядке… — сказал он, откладывая фланелевую тряпицу. — Но я и правда тебя не заметил!
— Вы были так сосредоточены, что не хотелось вас отвлекать.
— Да, наверное… Хотя от чего тут отвлекать — хороший вопрос!
Смутившись, он снял очки и положил на стол рядом с фланелью.
— Тогда можно я поотвлекаю вас еще немного?
— Ну конечно! — воскликнул R. — Спускайся и посиди со мной!
Пробравшись на цыпочках между серебром на полу, я села на кровать.
— А ведь это очень ценные вещи! — сказал он, разворачиваясь в кресле ко мне лицом. — Теперь таких уже не достать.
— Ну, не знаю… Но для мамы они точно были сокровищем.
— Они явно стоят того, чтобы их натирать. Чем старательней за ними ухаживаешь, тем больше их благодарность.
— Благодарность? Какая же?
— Сияние, которое возвращается к ним из-под накипи прошлого. Не яркое, не ослепляющее. А спокойное, скромное и одинокое. Возьмешь в руку такую вилку — и кажется, что держишь в руках чистый свет. Они словно рассказывают тебе истории. Слушая которые хочется трогать их снова и снова.
— Вот уж не думала, что у серебра такой эффект, — сказала я, глядя на темно-синюю тряпицу, скатанную в шарик на столе.
То сжимая, то разжимая пальцы, R разминал усталую ладонь.
— Я слышала, когда-то в одном богатом поместье держали сразу несколько слуг для того, чтобы те начищали серебряную посуду, — сказала я. — Эти слуги сидели в каменной кладовой во дворе, с утра до вечера начищали столовое серебро и больше не занимались ничем. Посреди кладовой стоял длинный стол, они садились за него по обе стороны, и перед каждым громоздилось по кучке посуды — их дневная норма начистки. Чтобы серебро не мутнело от их слюны или даже дыхания, им запрещалось разговаривать, и трудились они в гробовом молчании. Внутри кладовой даже днем было зябко, солнце туда не проникало, и всю их работу освещала одна-единственная лампа. Лишь под ее дрожащим огоньком и можно было проверить, начищено ли все как нужно. Среди этих слуг непременно был старший, который за всех отвечал. Каждую начищенную вещь он подносил к стене и разглядывал в свете лампы под всеми возможными углами. И того, кто пропустил даже крошечное пятнышко, заставлял перетирать всю норму посуды заново и в наказание еще давал двойную норму на следующий день. А это значило, что заснуть бедолаге до завтра уже не удастся. Так что к вечеру каждого дня все слуги сидели опустив головы и дожидались результатов проверки, как приговора… Хотя, наверное, сейчас эта история неуместна? Простите!
Я вдруг поняла, что болтаю лишнее.
— Ну что ты! — отозвался R.
— Но вы, наверное, заскучали…
— Вовсе нет… — Он покачал головой.
Сидя с ним рядом, я еще пронзительней ощутила, каким хрупким стало все его существо. Раньше, во внешнем мире, он держался гораздо собранней. Каждая часть его тела играла свою отдельную роль, но все вместе выглядело очень цельным, без малейших зазоров. Однако теперь мне казалось, ткни его пальцем в грудь — и он тут же превратится в груду бессвязных обломков, точно марионетка с оборванными нитями.
— А знаете, что меня удивило больше всего? — продолжила я тогда. — Те, кто занимался этой работой особенно долго, постепенно немели. Ведь когда ты год за годом сидишь с утра до ночи в каменной кладовой и натираешь посуду тряпочкой, не говоря ни слова, ты и правда теряешь голос. И уже не боишься затуманить им серебро, а выходя после работы наружу, не помнишь, как он когда-то звучал… Хотя, конечно, люди были бедные, необразованные, и никакой другой работы, кроме чистки посуды, им все равно никто бы не предложил. Вот и думали — если деньги платят, то и голоса не жалко. Так они и немели один за другим, и постепенно в кладовой становилось все тише и тише. Из всех звуков для них остался только шелест ткани по серебру… И вот я думаю: а что же с ними случилось на самом деле? Может, сияние серебра обладает такой силой, что высасывает из людей голоса?
Подняв с пола, я поместила к себе на колени вазочку для десертов. Когда-то на вечеринках мама подавала в ней шоколадные конфеты. Меня при этом конфетами не угощали. «У детей от шоколада в животе заводятся червяки!» — пугала меня бабушка все мое детство. По краю вазочки бежала искусная гравировка — орнамент из виноградных лоз, такой потемневший и запыленный, что было ясно: до заботливых пальцев R его очередь пока не дошла.
— Кто его знает… Может, и так, — отозвался R после долгой паузы.
Переговорная воронка — над изголовьем. Простыни выстираны и накрахмалены. В календаре на стене все прошедшие дни зачеркнуты крестиками. Полки над кроватью, пустовавшие поначалу, понемногу заполнились книгами.
— Никакой спешки с этим серебром нет, — сказала я, ощупывая каморку долгим взглядом. — Когда захотите, тогда и заканчивайте.
— Ну да… Понимаю, — ответил он.
— Я себя не прощу, если вы потеряете голос.
Мы посмотрели друг на друга и улыбнулись.
Перед уходом я отдала ему то, что обнаружила в ящике на школьном дворе. Он тут же впился взглядом в детский портрет и долго молчал. Мне захотелось сказать ему что-нибудь, но что именно? В такую минуту, пожалуй, любые слова прозвучат бестактно. И я промолчала.
В его реакции, впрочем, особых эмоций я не заметила. Он просто сидел опустив глаза — так же спокойно, как читал мою рукопись или натирал серебро.
Молчание затягивалось.
— Мои поздравления, — сказала я, чтобы хоть как-то прервать тишину.