Дочь Аушвица. Моя дорога к жизни. «Я пережила Холокост и всё равно научилась любить жизнь»
Я привыкла спокойно относиться к убийствам. Сколько я себя помню, я всегда невольно наблюдала чью-то насильственную смерть. Я научилась подавлять собственные эмоции. Что меня все еще могло напугать, так это немецкие овчарки, их свирепые, пенящиеся пасти. Эти ужасные твари, натягивающие поводки своих хозяев, были больше меня размером.
Когда летом мы с мамой только приехали сюда и вышли из вагона для скота на платформу, я увидела, как собаки гонялись за людьми вдоль железнодорожных путей. Я никогда не смотрела в глаза ни одному офицеру СС, представителю шутцштаффеля, элитного военного корпуса Гитлера, в котором служили самые фанатичные нацисты Третьего рейха. Более полугода мне чудом удавалось избегать их ярости. Мама правильно научила меня: «Всякий раз, когда проходишь мимо немца, всегда смотри вниз или отводи взгляд. Никогда не встречайся с ними глазами. Они это ненавидят. Это их злит, так они будут только кидаться на тебя, могут даже убить».
Так, следуя этому правилу, я тщательно изучила их черные бриджи для верховой езды, элегантные черные сапоги с высокой подошвой, длинные, до колен. Я насмотрелась на их кнуты и палки, кинжалы, свисающие с поясов, символы в виде черепов и пальцы на спусковых крючках. Я не поднимала глаз выше плеч и погон. Пару раз я видела железный крест, висящий на шее или горящий орденом на груди. Я наивно полагала, что это униформа, которую носят все мужчины-неевреи на земле. При этом я никогда не видела их лиц. А вот в глаза собакам приходилось смотреть довольно часто. А они всегда выдерживали взгляд, пускали слюни, рычали, скалились, напрягали жилы на шеях. Собаки хотели вонзить свои зубы в мою плоть и разорвать меня на куски.
Мама покрепче схватила меня за руку и подтащила еще ближе к низким деревянным зданиям. Мы находились на северо-западной стороне лагеря смертников, более известного как Биркенау. Формально он был частью комплекса Освенцим. Справа нас закрывали здания, в которых находился мужской лазарет. Слева от нас тянулись ряды бараков, отделявших нас от главного входа в лагерь – Ворот Смерти, – где сейчас собирались заключенные для своего последнего исхода. Мама двигалась как можно более незаметно, она вела меня в южном направлении. Мы направлялись к железнодорожной ветке, которая привела нас в Биркенау полгода назад.
Вдалеке гудели двигатели грузовиков: одни только заводились, другие некоторое время работали на холостом ходу. То и дело в микрофон выкрикивали приказы, и совершенно непонятно было, каким из них нужно подчиниться. Раз или два мама затаскивала меня в тень здания, и мы пригибались так низко, как только могли, – так отчаянно мы хотели остаться невидимыми. Хотя мы находились на некотором расстоянии от сторожевых вышек, расположенных по всему периметру забора, я знала, что, если охранники заметят нас, они откроют огонь или предупредят тех солдат, что внизу. Если бы нас поймали, нас бы заставили встать в строй, окруженный злыми солдатами и их еще более злыми собаками. Тогда бы избежать похода, который, по словам мамы, станет для нее последним, точно не получилось бы. Везде, где возможно, мы прятались в тени и надеялись на удачу.
Плотность расположения казарм помогала нам остаться незамеченными, но еще больше нам на руку сыграла паника, в которой пребывали немцы. Приближались русские – они были уже совсем недалеко. Русские, исполненные желания отомстить. Нацисты так спешили бежать, что не заметили, как заключенная А-27791 и девочка в белых туфлях на шнуровке, А-27633, сумели сбежать.
Прилив адреналина обострил мои чувства. Слух и обоняние выдавали мне столько же информации, сколько и глаза. Чего не хватало, так это смрада, который висел над лагерем с тех самых пор, как мы прибыли, этой тошнотворной неизбывной вони. Сернистого запаха тухлых яиц, горящих волос, жарящейся плоти, который клубился в воздухе, забивался в ноздри, намертво прилипал к нервным окончаниям и к самой памяти. В тот день этого ужасного тошнотворного привкуса во рту не было.
В тот день снаружи было очень шумно, лагерь гудел несравненно громче, чем за день до этого. Тогда я на несколько минут вышла на улицу и удивилась тишине, царившей в соседнем детском бараке, через два здания от нашего. Там было пугающе тихо, я заглянула внутрь, рискнув навлечь на себя гнев старосты, но смотреть было не на что: здание оказалось пустым. Дети просто исчезли.
Вцепившись в мамину руку, я обнаружила, что больше не могу игнорировать холод, вот когда я пожалела, что у меня нет варежек. На пальто девочки из соседнего барака я как-то раз видела пару привязанных к рукавам перчаток. Мои пальчики отчаянно замерзли. Мне действительно нужно было хоть немножко согреться. Взять чужие вещи считалось в этом месте нормой, элементом борьбы за выживание, совсем не тем же самым, что воровство. Но я тогда перчатки не взяла.
Как только я научилась говорить и хоть что-то понимать, меня научили быть честной и доброй. Перчатки могли понадобиться маленькой хозяйке по возвращении; хотя в глубине души я знала, что она вряд ли вернется. И все же я не хотела извлекать выгоду из чьей-то смерти. Так я и оставила перчатки висеть на том пальтишке.
Примерно через десять минут мы добрались до здания, которое искала мама. Она затащила меня внутрь. Блок служил женским лазаретом, хотя медицинского оборудования в нем практически не было. Скорее он представлял собой промежуточный пункт между жизнью и смертью. Большинство кроватей были заняты мертвыми и умирающими. В спешке немцы бросили их. Комната наполнилась стонами и женскими рыданиями.
Мама ходила от кровати к кровати, встряхивая тряпье, которое служило одеялами. Иногда лежащая под ними женщина дергалась, подавая признаки жизни, и тогда мама двигалась дальше. Я не могла понять, что она делает, и боялась спросить. Мама проверила каждую кровать, прикладывая тыльную сторону ладони к телу.
– Это уже труп, – говорила мама, возобновляя поиски.
Наконец я поняла, чего искала мама. Она сунула руку под одеяло и коснулась лежащего тела. Человек уже не двигался, но все еще был теплым. Бедная женщина только что испустила дух.
– Тола, послушай меня, – сказала мама. – Ты должна делать все, что я тебе скажу. Если ты ослушаешься, нас могут убить.
– Хорошо, мама, – пролепетала я.
– Снимай обувь и забирайся в постель.
Я как можно быстрее расшнуровала ботинки. Кровать была выше, чем барачная койка, на которой я обычно спала, и мне потребовалась помощь, чтобы забраться на нее.
– Залезай под это одеяло, укройся и ложись лицом к полу. Лежи рядом с этой женщиной, я накрою тебя так, чтобы ничего не было видно: ни ног, ни головы. Лежи очень тихо, ни звука, поняла? Что бы ни случилось, что бы ты ни услышала. Тола, ты поняла меня? Я приду и освобожу тебя, только я, больше никто.
Она наклонилась ближе.
– Дыши вниз, в кровать. Замри и не двигайся. Что бы ни случилось. Будешь здесь, пока я не приду за тобой. Ты поняла меня?
– Поняла, мама.
Мамино слово было законом. Непослушание равносильно смерти.
Женщине, с которой мне предстояло коротать время, должно быть, было около двадцати лет. Она мало чем отличалась от сотен прочих мертвецов, которых я повидала на своем коротком веку. Мешки искореженных, зазубренных костей, кое-как скрепленных вместе под кожей. Черепа с ртами, застывшими в беззвучных криках. Мертвая женщина была хорошенькой, определенно моложе моей мамы.
– Обними ее, – приказала мама.
Она просунула мою голову под мышку трупа и переплела наши ноги. Затем она подоткнула одеяло, так что была видна только голова мертвой женщины.
– Я ухожу, Тола, – сказала она. – Я тоже должна спрятаться, но я буду рядом. Я вернусь и заберу тебя. Что бы ты ни услышала, не двигайся, пока я не вернусь. Ни при каких обстоятельствах. Ты обещаешь?
– Да, мама, обещаю.
Я сделала все в точности так, как сказала мама. Я совсем не шевелилась. Мне было не страшно лежать рядом с мертвым человеком. С чего это вдруг? Эта красивая молодая женщина была мертва и не могла причинить мне вреда. Наоборот, она была другом, она спасала мне жизнь, защищала меня. Поэтому я последовала маминым указаниям, обняла мертвую женщину и стала ждать.