Красные ворота
Они недолго помолчали, потом Володька спросил:
— Тебе охота в институте заниматься?
— Охота, — не задумываясь ответил Коншин. — Я и литературой увлекался, но все бессистемно, а в институте по порядочку начнем — с антиков.
— Мне тоже надоело болтаться.
В метро Володька хотел было спросить Коншина, как у него с той девушкой, которая поджидала у института, но постеснялся. По переулку, идущему к Третьяковке, они шли притихшие, в предвкушении того прекрасного, что ожидает их там. Такими же притихшими и сосредоточенными вошли в залы. Древнюю живопись они проскочили, особо не задерживаясь, так же быстро прошли и восемнадцатый век, торопились к передвижникам… Тут все было знакомо, близко, но, к удивлению обоих, прежних восторгов они не вызвали. Заспешили дальше и тут, поднимаясь по лестнице, вдруг увидели сверху что-то ослепительно светящееся. Что это?! — воскликнули оба, потому что не видели этого полотна раньше. То был левитановский «Золотой плес»! Они стояли и смотрели на эту напоенную воздухом, пронизанную золотым светом заходящего солнца картину, и таким бесконечным покоем охватило обоих, что они долго ничего не могли сказать друг другу, а стояли и стояли, тяжело дыша, и только поглядывали друг на друга, передавая взглядами свои ощущения. Наконец Володька еле слышно произнес:
— Необыкновенно…
— Да… Знаешь, вдруг стало страшно: убило бы и не увидели… Ты тоже в первый раз видишь этот «Плес»? — спросил Коншин.
— В первый… Перед войной, наверно, в запаснике лежал. У меня другое возникло: не победили бы — все пропало бы, все немцы уничтожили бы.
Эта в общем-то не новая для них мысль — знали же, что немцы сделали с Ясной Поляной и с Михайловским, — вдруг обрела страшную конкретность: всего, всего, что они здесь видят, любимого и дорогого с детства, могло и не быть!
— Знаешь, Алексей, — сказал Володька, — я как-то поначалу, когда вернулся в Москву, не чувствовал себя победителем. Даже сказал об этом знакомой девушке…
— А сейчас почувствовал? — улыбнулся Коншин.
— Да… И вот что интересно: просматривал на днях русскую хрестоматию Галахова и там попались стихи Вяземского… Слушай: «А мы остались, уцелели из этой сечи роковой, по смерти ближних оскудели и уж не рвемся в жизнь, как в бой…» Вот это — уже не рвемся в жизнь, — оказывается, естественное состояние людей после войны. Занятно, правда?
— А Вяземский разве воевал?
— Стыдно признаться, но не знаю.
— Я тоже… А рваться в жизнь все-таки надобно хотя бы для того, чтобы знать, воевал ли Вяземский, — засмеялся Коншин.
Потом Коншин повел Володьку к своим любимым художникам — к Нестерову, Серову, Коровину, Малявину и, конечно, к Врубелю. Но к левитановскому «Плесу» они возвращались не раз. На обратном пути Коншин больше помалкивал. Видно, думал о чем-то и только на Москворецком мосту сказал:
— Помнишь, говорил тебе, что разбрасывался в юности, ни черта не заканчивал? Сейчас такого не будет! И знаешь почему? — улыбнулся он. — Койки армейские заправлять обучен, да так, что с закрытыми глазами смогу, и без единой морщинки! Ерунда вроде, а с такой мелочи…
— Забыл другое, Леша… — перебил Володька.
— Не забыл. Ты про войну, про то, что кровь из носа и прочее… Но началось-то с койки! Вот ходили мы с тобой по Третьяковке. Какие мастера! Сколько труда за каждой вещью! Знаешь, в институте филонить нельзя. Вкалывать надо! Иначе ни черта из нас не получится!
— Тебе хочется, чтоб получилось? — усмехнулся Володька.
— Ни о чем таком не мечтаю. Я не честолюбив. Просто мужик должен знать свое дело и уметь его делать. Пока я ни черта не умею!
— Ты прав, — подтвердил Володька, подумав с горечью, что и он пока ничего еще не умеет, кроме как воевать. Вспомнил, как завидовал ребятам на фронте, которые имели за плечами не десятилетку, а техникум, какие-то конкретные знания и специальность.
Придя домой, Володька рассказал матери о Третьяковке и о разговоре с Коншиным. Мать внимательно его выслушала и серьезно сказала:
— Пригласи его к нам. Наверно, вам надо подружиться, — она взяла табак и стала завертывать цигарку. — Знаешь, Володя, твой друг прав. Для мужчин важно хорошо знать свое дело. Я замечала, что не любят работу люди, плохо ее знающие. — Она закурила и, улыбнувшись, спросила: — Значит, с Вяземским оконфузились?
— Да, мама, — рассмеялся Володька. — Скажешь?
— Нет, — засмеялась и она.
~~~
— Володька, — остановил его голос Деева, но изменившийся, странный. — Я звонить тебе хотел…
— В чем дело? — обернулся к нему Володька и увидел бледное лицо.
— Левка умер…
— Что?! — Володька оцепенел.
Они долго стояли молча друг против друга, не находя слов. Такое обычное и обыкновенное на войне — смерть — сейчас показалось не только нелепым, но почему-то очень и очень страшным. У Володьки пробежал озноб по телу. Он выдернул папиросу, жадно закурил:
— Отчего… умер?
— Не знаю… Мне сейчас его сосед по дому сказал… Завтра похороны. Пойдешь?
— Конечно. Надо ведь.
— Да, надо… — с трудом повторил Деев. — Приходи к двенадцати в морг у Склифосовского… Сергею позвони…
У морга стояли несколько военных, пожилой мужчина с измученным лицом, наверно, Левкин отец, а чуть поодаль группа немолодых женщин, среди которых Володька узнал мать Тальянцева и его жену, с которой говорил совсем недавно… Он подошел к матери. Та узнала его, молча кивнула. Кивнула и жена Тальянцева… Спустя немного появились Деев на костылях и Сергей в военном…
На таких похоронах Володька не был с тридцать шестого года, и вся обстановка — молчавшие родные, ожидание гроба с покойником, сам морг, — все было тяжелым, гнетущим… Здесь смерть была событием, а не тем простым и обычным, как на фронте. Володька подумал, что там она была легче.
Когда гроб вытащили из лифта, эта механизация показалась Володьке кощунственной, и смотреть, как открывались дверцы лифта, как появился там гроб, было страшнее, чем видеть раздетые до нижнего белья трупы под Ржевом. Гроб поставили на стол. Первой к нему бросилась мать и, склонившись, стала целовать сына. Отец стоял окаменев. Жена с сухими, широко раскрытыми глазами… Какие-то старушки, видать дальние родственницы, крестились. Военные положили цветы. Деев сморщился и захлюпал носом, вспомнив, наверное, свои споры с Левкой…
Тальянцев лежал в военном, при всех орденах и медалях… Обострившееся лицо потемнело, и не было в нем покойницкого покоя. Оно было напряженным, страдальческим… Началась процедура прощания. Поцеловал Левку в лоб и Володька. Губы обжег холодок смерти, который он еще долго ощущал на своих губах, как ни протирал их носовым платком.
Хоронили Тальянцева на Пятницком кладбище… После того как могилу засыпали, к Володьке подошла жена Тальянцева.
— Вы Левины товарищи по школе. Его мать приглашает вас… помянуть…
— У вас и так много народу, — стал отнекиваться Володька.
— Да, конечно… Мы помянем его сами, — поддержал Володьку Сергей.
— Как хотите, — равнодушно сказала жена, добавив: — В армии не было у него настоящих друзей. Видно, и в школе…
— Ну зачем вы так? — вспыхнул Володька.
— Простите… Но никто же не помог. Видели, гибнет человек, а никто… Что я могла? Только умолять. Просила не ехать его за этой… Нет, поехал. Вернулся и…
— Застрелился? — спросили они почти все разом.
— Да… Прятала я от него этот чертов пистолет, прятала, нашел-таки… — она замолчала. — Ну, пойду, поминки эти еще…
— Мда… — протянул Сергей, когда они остались втроем. — Такого не ожидал.
— Ну что, Деев, перестал себя считать неудачником? — спросил Володька.
— Иди ты… Ребята, а помянуть Левку надо. Пошли в бар? Муторно на душе, мочи нет…
— Не то слово… Нелепость это! Нелепость! — воскликнул Сергей. — Провоевать всю войну, остаться живым… И вот… Надрыв, потеря воли к жизни, перенапряжение? Что это?
— Есть и другое, — заметил Володька.
— Знаю, но это побочные причины, — отмахнулся Сергей. — Может, в этой нелепости есть своя закономерность?