История казни
Князя знобило, он то и дело оглядывался: его жгло ужасное предчувствие. Его душа изнемогала от бремени дум, тяжёлых и мучительных. Он поглядывал на сына и дочь и запоздало жалел, что не отправил их к своей тётке в Лондон. Этот ужасный шалаш с изуродованным трупом офицера; безумные налёты разбойников, вид дрожавшей жены, молчаливость дочери, закутавшейся в воротник беличьей шубки; нервозность сына, молодого, только что закончившего университет, ещё не объезженного жизнью, но все рвущегося в бой, — всё это видел старый князь и страдал. Время было тревожное. Гадкое время. Слухи о том, что святое семейство зверски замучено, не давали покоя, жгли душу, и он, ощущая своё полное бессилие, не понимая случившегося, угадывал в том страшный знак грядущих событий. Словно проклятие нависло над Россией, словно чёрные стрелы поразили народ, чума охватила все его близкие и дальние края, и он, будучи уже вот которые сутки больным, с температурой, мучительно размышлял, ища выход из положения. Но что можно было придумать, находясь в таком неестественном положении: посреди степи, с семьёй, то и дело сталкиваясь с попыткой, вот как сегодня, ограбить их и убить? Это чувство бессилия — самое неприятное из всех, которые его когда-либо преследовали. Он знал: надо приехать в Омск, и там он будет полезен.
Уже затемно они увидели огоньки большого села, и полковник Корсаков выслал на разведку двух офицеров, условившись с ними: свистом — коротким (тревога) и длинным — раздольным (спокойно, можно ехать) — оповестить обоз. В мире покоилась большая холодная ночь, — когда ещё не наступили холода, но когда последние дни августа больше напоминали осень, нежели лето. Сильные запахи полыни тугими струями проносились над ещё не остывшим просёлком, касаясь разгорячённых чутких ноздрей тонконогих, быстро зябнувших без движения коней. И животные, и люди, казалось, понимали неуютность, безвестность свою в этой степи. Просёлок уходил вдоль и вверх, на взлобок, и там, в заверти сгустившихся сумерек, тревожно ходило, словно огромное живое существо, дышало тяжкими вздохами, роняя в мир людей тревожное ощущение непокоя, зыбкости. Даша всматривалась в темноту, ощущая прикосновение холодка к горячим щекам, — с возвышенности неслись тяжёлые остуженные струи воздуха, отнимая у земли тепло, и предгорная низина наполнялась сизой знобящей дымкой, где они и сходились. Она жалела маму, молчаливо, страдальчески закрывшую глаза. Даша вспомнила случай под Саратовом, когда железнодорожный состав выстрелами неожиданно остановили и по вагонам стали шарить вооружённые людишки с красными повязками (искали господ), и тут же, недалеко от вагонов, не стыдясь, не смущаясь взглядов, с остервенелостью в лицах и скорыми движениями своих рук, принялись расстреливать невиновных. Не насытившись кровью, они подошли к последнему вагону, в котором оказались эти вот пятеро офицеров, князь с семьёй и ещё какие-то славные молодые люди. Мерзавцы получили отпор, завязалась перестрелка. Но силы были слишком неравны; вот тогда они под прикрытием офицеров скрылись в лесу. Наткнувшись на лесничество, за баснословную цену наняли бричку и бросились бежать дальше. Было нечто ужасное: трижды меняли за ночь лошадей, дважды их обстреливали — то ли свои, то ли чужие, не поймёшь. «За что только мука такая выпала на долю мамы?» — думала Даша, понимая глупость своего вопроса. Но в то же время в сутолоке мыслей одна была более настойчивой: что не может быть наказания без греха. Однако сможет ли человек выдержать эти тяжкие испытания — в том его христианская сущность?
Дарья своими мыслями доводила себя до самоистязания. Это было столь неестественно для молодой девушки, так любившей визиты, походы в гости к именитым людям, сладости, тонкое шёлковое бельё, красивую одежду, милые, добрые слова, валяться в постели, нежиться. Как она могла дойти до мысли о необходимости испытать страданиями себя, свою божественную сущность человека? Стоило ей закрыть глаза, как Дашутка видела себя бегущей по мраморной лестнице на второй этаж к отцу, который то и дело зазывал дочь к себе, — просто желая полюбоваться на неё, послушать голос, спросить о чём-то. Он любил дочь. Всё она помнила, с нежностью и с чувством благодарности вдыхая запахи жизни и с затаённой душою мечтая о том времени, когда для неё откроется тайна, самая глубокая и далёкая тайна бытия. Даже когда они с отцом и матерью приходили в храм, даже там её не покидало ощущение присутствия чего-то изумительного и недосягаемого. И она в забытьи, бывало, стоя на коленях в Елохове, вдыхая пряный аромат благовоний с благолепным, трепетным, упоительным чувством прикосновения к возвышенному, часто протягивала руку, желая чуда. И мама осаживала её: «Дарья, что ты делаешь? Убери руку, стыдобушка какая!»
В тот самый момент, когда она, закрыв глаза, слышала далёкий перезвон своих детских мыслей, к ней пришло вместе со слезами ощущение, что прежняя жизнь кончилась, наступила другая, реальная, грубая, грязная, о которой она ничего не знала, о которой лишь догадывалась, когда отец говорил: «Вот связываешься с этими бесами, а сгубят они Россию, а с ней и нас сгубят». Слова Даша понимала, но скрытый смысл за ними воспринимала с лёгкостью, непростительной для её лет. Она не расслышала свист, который донёсся издалека, принеся облегчение страдающим людям; все оживились, брат и офицеры закурили, заговорили в голос, и тут же в темноте раздался отчётливый перестук лошадиных копыт — со всех ног нёсся один из посланных дозорных предупредить о возможности двигаться дальше. Бричка заскрипела, переваливаясь на ухабах плохой дороги. Примчавшийся всадник сообщил, что перед ними станица и находится она под охраной казацкого круга, что господа офицеры и уважаемые дамы могут не беспокоиться. Вскоре в темноте их встретили какие-то люди на фыркающих сытно лошадях, коротко крикнули: «Это те!» — и прошествовали дальше по дороге. Таинственно шевелились в темноте их тени, приглушённо слышались голоса, неторопливые, протяжные, и от этой неторопливости веяло чем-то уверенным и надёжным.
Бричка, не останавливаясь, проехала в глубь села к какому-то двору. В растворенные ворота из прочного тёса — к приземистому, сложенному из толстенных брёвен дому, и тут их встретил, возникнув из темноты, невысокий, крепкий увалень в офицерской шинели. Он лениво козырнул полковнику Корсакову и представился хриплым, недовольным, простуженным, но подобострастным голосом: «Подъесаул Похитайло». Они приехали в дом, где им отвели несколько сухих, но пыльных комнат с грубыми столами и табуретками, лавками и кроватями, застланными грубошёрстными одеялами, от которых исходил нечистый запах, скопившийся в углах за многие годы.
Вошедший вместе со всеми подъесаул имел весьма живописный вид: топорщившаяся на груди шинель с чужого плеча, нахлобученная мелковатая для его крупной бритой головы фуражка с малиновым казацким околышем, кривые ноги в добротных сапогах и затаённая злость в лице. Он хмуро посматривал по сторонам, его мятое бледное лицо с широченными смоляными усами и воровскими чёрными глазками, быстрыми, не останавливающимися ни на чём, выдавали мятущиеся, сверлящие мозг мысли. Видно было, что какие-то заботы не давали бедняге покоя. Наконец подъесаул стянул с рук перчатки, и все увидели его огромные красные руки с белыми точками на костяшках пальцев. Он как-то смущённо огляделся и сказал полковнику Корсакову:
— Пошлите господ офицеров, съист что-то надо жинкам?
Вскоре запылал в печке огонь; а ещё через минуту денщик подъесаула внёс на вытянутых руках огромный поднос, на котором стоял казанок с дымящейся разваристой картошкой, густо заправленной жареным луком и укропом. В глиняных мисочках — малосольные огурцы, капуста, несколько круглых хлебов с поджаристой корочкой, три кринки молока, и сало, и масло — всё это, оглянувшись, низкорослый парень, без шапки, в одной солдатской гимнастёрке и низких, гармошкой сапогах, поставил на стол, резво повернулся кругом на крутых своих каблуках и ни слова не говоря, вышел вон. Подъесаул развернул лежавшее на гигантском деревянном подносе полотенце, и перед всеми предстала потная бутыль горилки. Его глаза сразу шально блеснули; стало ясно, что подъесаул любил выпить и не пропускал случая.