Жуковский. Литературная биография
«День ясный и теплый; солнце светит с прекрасного голубого неба; перед глазами моими расстилается лазоревая равнина Женевского озера; нет ни одной волны… — озеро дышит. Сквозь голубой пар подымаются голубые горы с снежными, сияющими от солнца вершинами. По озеру плывут лодки, за которыми тянутся серебряные струи, и над ними вертятся освещенные солнцем рыболовы, которых крылья блещут, как яркие искры».
Тишина. Иной раз звук колокола, но мягкий и гармоничный. Где — нибудь по дороге идет пешеход, горы безмолвствуют, воздух благословенный стекает к бредущему Жуковскому — пусть будет дальний лай собаки, одинокий человеческий голос в горах — все равно не нарушить им великой без глагольности Природы. Она настраивает на раздумья. Жуковский всегда к размышлениям был склонен, с годами философ в нем растет — позже в направлении религиозно — мистическом, сейчас преобладает натурфилософия.
В уединении этом швейцарском он много читал, созерцал, думал. История народов и история земли… И там и тут двойственно. То медленное и упорное созидательное творчество, то буря и катастрофа. Незаметно и непрестанно произрастает нечто, а потом взрыв, «революция» и гибель. Вот видит он развалины горы — рухнув, она раздавила несколько деревень. Так случилось в плане космическом, и потом по развалинам опять порастет травка, жизнь снова начинается. Но в человеческом общежитии да не будет обвалов — пусть идет ровное, спокойное усовершенствование. «Работая беспрестанно, неутомимо, наряду со временем отделяя от живого то, что оно уже умертвило, питая то, в чем уже таится зародыш жизни, ты безопасно, без всякого гибельного потрясения произведешь или новое необходимое, или уничтожишь старое, уже бесплодное или вредное. Одним словом, живи и давай жить; а паче всего блюди Божию правду».
Эти свои настроения он назвал «горною философией» — и для внутреннего развития его, человека хоть и зрелого, но не окостеневшего, зима в Швейцарии с Рейтернами оказалась благоприятна. Он жил под благословением и в благодати. Писал же не только письма.
Занимал его Уланд, из которого он и раньше переводил. Но главное, взялся за «Ундину».
«Ундина» — повесть Ламотт Фуке, француза по происхождению, выросшего в Германии, третьестепенного романтика, писавшего фантастические романы. Одна только вещь резко у него выделилась: «Ундина». Жуковского давно привлекало произведение это. Еще в 1817 году подбирается он к нему, но тогда ничего не вышло. В 1821–22 годах познакомился с автором ее, но «Ундина» не двинулась: сам он еще не был готов, предстояло писать другое, по — другому жилось и переживалось.
Никогда не знает поэт, когда, как произойдет встреча. Это дело таинственного подземного развития. Повод же подается извне.
Все так слагалось у Жуковского, что острота и пронзительность прежнего отошла, трепет, перебои, сложность ритмов, как и сложность жизни, — все прошлое. В сущности, и сама жизнь — любовь к Маше и смерть ее — прошлое, осталось одно воспоминание. В горных, медлительных днях Швейцарии как все прозрачно, покойно — грустно! «Ундина», старинная сказка, опять подступает к сердцу, берет его. И бескрайный, ровно волнообразный гекзаметр несет, как во сне. А за «Ундиной» Маша — слабеющая о ней память.
В Швейцарии написалась лишь часть произведения, но, конечно, пред голубым озером, пред вершинами снеговыми, безмолвием и величием первозданности созрела в нем вся «Ундина» — со всей прозрачной ее синеватостью и печалью. (Оканчивал он ее позже, в России, в Элистфере, недалеко от Дерпта (35–36 годы). Разгуливал в солнечные дни по зале, диктовал дочерям Светланы заключительные главы.)
Память о том, что любил, уйти не может, но вот и она меняется, меняется и окружающее:
Как нам, читатель, сказать: к сожаленью иль к счастью, что нашеГоре земное ненадолго? Здесь разумею я горе Сердца, глубокое, нашу всю жизнь губящее горе……Есть, правда, много избранныхДуш на свете, в которых святая печаль, как свеча пред иконой,Ярко горит, пока догорит; но она и для них ужВсе не та под конец, какою была при начале,Полная, чистая; много, много иного, чужогоМежду утратою нашей и нами уже протеснилось;Вот наконец и всю изменяемость здешнего в самойНашей печали мы видим…Да, уже новому поколению будет он диктовать свои гекзаметры. Не напрасно явилась «Ундина» в Швейцарии и овладела надолго. Она никак не случайна — внутренно связана с замирающей памятью о Маше. Сознавал ли тогда, в Верне, Жуковский всю важность задуманного и начатого? Как бы то ни было, за три года, что внутренно жил с «Ундиною» этой, вложил в нее столько прелести и поэзии, нежности, трогательности, столько ввел раздумий, воспоминаний, сожалений, что от бедного Ламотт Фуке осталось, собственно, название да сюжет. А от Жуковского вся полнота и обаяние произведения.
* * *В Италию с Рейтерном он все — таки попал, уже весной 33 года — это была первая его встреча с Италией. Пробыл два месяца очень хорошо, возвратился в Швейцарию и тут еще два месяца в полном мире и благоденствии прожил в Верне со всей семьей Рейтернов, которые становились ему как бы своими. «Наконец пришлось расставаться. Они улетели от меня, как светлые райские тени».
Он обещал, перед окончательным отъездом в Россию, заехать к ним в Виллингсгаузен, где Рейтерн жил с семьей у тестя своего Шверцеля. И заехал, провел три дня в старинном замке — они прошли очаровательно. На прощание Лиза, к некоторому его удивлению, кинулась к нему на шею и «прильнула с необычайной нежностью». Ей было тринадцать лет, он расставался с Рейтернами будто и навсегда. Рейтерн «со своею кистью должен был оставаться на Рейне и был прикован к семье многочисленной; мне указан был двор, и вся моя жизнь была предана безусловно одному, главному; казалось, что между нами не могло быть ничего общего, так же как Рейну не можно было никогда слиться с Невой». «Казалось, всему конец». Внезапная нежность девочки его удивила, но в душе следа не оставила.
Всей судьбы своей он тогда еще не знал. В сентябре 33 года он был уже в Петербурге, в удобной спокойной дворцовой квартире. Опять литературе отставка. Достаточно хлопот и с наследником.
Приближалось совершеннолетие его, и характер занятий с ним менялся. С 34 года к нему назначали «попечителем» князя Ливена, юридические лекции читал Сперанский, по иностранной политике — барон Бруннов. Теперь уже взрослые — министры, генерал — адъютанты, представители науки и литературы — составляли его общество, — Жуковский на первом месте, конечно.
Заботы и занятия с наследником настолько для него возросли, что на великого князя Константина Николаевича уже не хватало. К нему пригласили А. Ф. Гримма. (Павского же от законоучительства отстранили, по настоянию митрополита Филарета.) Жуковский отца Герасима Павского очень ценил, как и сам император. Но с Филаретом бороться было трудно. Жуковскому пришлось уступить: святитель обвинял Павского в «историзме» преподавания, в разных «уклончиках», неточных определениях и т. п.
В 1835 году все это вообще кончилось. Наследник уже взрослый, обычные полугодовые экзамены миновали. В присутствии всей императорской семьи, при профессорах, генералах, разных приглашенных придворных высокий и красивый молодой человек с крупными чертами лица, горячий и увлекающийся, с оттенком романтизма и рыцарства, с бурным темпераментом, благополучно сдал последнее, как бы выпускное испытание. Учить его больше нечему. Жуковский остался при нем, однако, еще не один год, как бы «надзирателем за душой» — воспитателем в высшем смысле.
Прощание с Россией
В 1831 году Жуковский написал несколько русских сказок. Писал их и позже. Одно время Гоголь вообразил, что Жуковский становится поэтом народа русского, отходя от Запада. При всем, однако, белевском своем происхождении певцом России Жуковский не стал. Русский он, но не Аксаков.