Жуковский. Литературная биография
Вся эта сложность и добросовестность, высокие замыслы и некоторая педантичность — опять — таки Жуковский. Нечто и от его собственной молодости, обучения в Университетском пансионе с тридцатью шестью науками и заданием создавать «добродетельных» юношей.
Император и императрица план одобрили. Государь внес только свою черту: велел выбросить древние языки, терпеть их не мог, в детстве сильно и бессмысленно был ими намучен.
Как некогда у самого Жуковского, день у наследника расписан по часам. Занятия, уроки, отдых, гимнастика, вечером «обозрение прошедшего дня и ведение журнала». По воскресеньям гости — сверстники из выбранных родителями. Игры, танцы, музыка (к ней наследник имел большое расположение).
Воспитанием заведует генерал Мердер, «воин» в духе императора Николая, им самим и назначенный (он должен приучать будущего императора к жизни суровой, чуть ли не походной — постель мальчика жестка, питание простое, игры чаще военные и т. п.).
За Мердером государь, за Жуковским виднеется императрица — от Жуковского должна идти линия развития души, облагорожения ее высшими мирами. (Иерархически при этом Мердер был подчинен Жуковскому.)
Разумеется, вывезена из — за границы целая библиотека, карты, планы, глобусы, пособия. Набран штат учителей из выдающихся педагогов и профессоров. Среди них и академики, как Коллинс (математик), и впоследствии очень известный П. А. Плетнев (грамматика и русская словесность). Закон Божий преподавал выдающийся ученостию священник, протоиерей Андреевского собора отец Герасим Павский, назначенный самим императором.
Всем этим распоряжается Жуковский, за все ответствен. Сидит на уроках сам, входит во все мелочи. Наблюдают и родители. Императрица присутствует на ежемесячных испытаниях. На полугодовых, более торжественных, появляется и государь. Разумеется, они отлично осведомлены о ходе обучения, воспитания сына.
Летом все в Царском Селе. Тут для детей привольнее, конечно. Александру, Константину и Марии отведен был на пруду остров. Они сами насадили там деревьев и цветов, выстроили кирпичный домик, сделали для него мебель. И уже позже, взрослым, Александр поставил туда бюст Жуковского — в воспоминание о счастливых днях детства.
Сколько можно судить, наследник был мальчик живой, резвый, способный, иногда слишком горячий. С самонадеянностью его приходилось бороться.
Но уж если Жуковский вошел в семью, то в ней прочно и остается, покоряя спокойствием своим, светом и благодушием. Теперь он врастал и в младших. Судя по более поздней его переписке со всеми тремя детьми, строившими в Царском Селе домик, он являлся для них чем — то вроде дядюшки, не по крови, не совсем настоящим, но, может, и лучше настоящего. С одной стороны, верноподданный («верный до гроба Жуковский», «целую Вашу милую руку» — наследнику, 1844 год), с другой — и наставник, непреложный авторитет. Того же наследника учит, что Гоголю надо дать не 2000 в виде подарка, а 4000 в виде займа самому Жуковскому. («Видно, вы не разобрали моего письма» — Жуковский с Гоголем сам устроится, а наследник своих денег не потеряет. Тон письма очень вежливый, но такой, что отказать бывший ученик не может. Об этом и мысли нельзя иметь.)
Как бы то ни было, даже пока они просто дети, заботы о них — главным образом об Александре — занимают его всего. Первые годы он ничего не может писать по своей части — тут не одна занятость, а и внутреннее изменение. Ни Маши, ни теперь и Светланы уже нет. Сам он тоже не прежний. Потяжелел, пополнел, в свободное время сидит на диване, как турецкий паша, в изящной и светлой своей квартире, курит подолгу трубку, быть может, мечтает. Но поэтической остроты, напряженности, беспокойства, стремящегося вылиться в стихи, ритм и рифму, — нет. Некогда перевел он «Орлеанскую деву» белыми стихами, но тогда писал и острое с рифмой. Теперь это ушло.
«Прощай навсегда, поэзия с рифмами! Поэзия другого рода со мною, мне одному знакомая, понятная для одного меня, но для света безмолвная. Ей должна быть посвящена вся остальная жизнь».
Если не вся, то, конечно, целая полоса жизни. В этой полосе не только не писал он, но убавил даже переписку с друзьями, просил у них дать «отпуск насчет письменного молчания».
И вот приближается 1831 год. Жуковский встретил его в одиночестве, перечитывая письма Маши. («Это писала Маша, встречая свой последний, 1823 год».)
«Теперь пять часов, на улице все так тихо, вокруг меня все спит, мое сердце бьется, но спокойно и исполнено благодарности к Богу. Я вступаю в этот новый год с совсем особыми чувствами. Во мне столько бодрости, как будто я должен начать сам для себя новую жизнь».
Точно бы то, что в свое время и очаровывало, и томило, мучило, но и наполняло жизнь, питая творчество, — ныне отошло, как бы заключено в хрустальном саркофаге. А его путь жизненный, да и творческий, идет самозаконно, прежним не управляемый.
Новогодняя бодрость не оказалась бесплодной. 1831 год по внезапному подъему творчества можно сравнить только с долбинской осенью 1814 года. Но совсем все другое. Там острое, трогательное, музыкально — звенящее, в сложностях, блеске ритмов и рифм, здесь спокойствие. Зрелость художника уверенного, нет за сценой и кровоточащего сердца. Творчество просто как творчество: баллады и куски эпоса, и знакомые имена «из Шиллера», «из Геббеля», «из Уланда». Затем русские: сказки — вот это для него новость. («Царь Берендей», «Спящая царевна».) Много гекзаметра: прощание с молодостью и рифмой. Предвестие обширных писаний типа «Ундины», «Наля и Дамаянти», впоследствии «Одиссеи».
«Война мышей и лягушек» именно гекзаметр. Вдохновлено это немецкой переделкой древнегреческого животного эпоса. «Войну мышей и лягушек» — вернее отрывок из нее — написал он с полнотою и благодушием, улыбкой и яркостью Жуковского, перевалившего за полдень. Очень хорошо и удачно, но без нее можно жить. Это не необходимо Жуковский. Как не необходимы для него русские сказки: мог написать, мог и не написать. Кажется, из всего в 31 году возникшего, шиллеровский «Кубок» наиболыие прикреплен к его сердцу. Любви не удержишь. За кубком бросается она на гибель — звук сильный и полный, бесспорная удача. В общем же в писании его теперь показан человек большого дара, ясный и покойный, но как бы наставник юношества. Сегодня это «Суд Божий над епископом» (с детства знакомое… «Так был наказан епископ Гаттон»), там будет «Царь Берендей», «Сид», «Война мышей и лягушек» — точно бы и наследнику, когда подрастет, читать эти отлично написанные с оттенком «для юношеской хрестоматии» произведения. Так и случилось впоследствии.
Школа — и не только наследника — во многом завладела этими его писаниями.
* * *С давних довольно времен Пушкин явился на горизонте Жуковского и до конца не сходил с него. С ранних лет соотношение это: ученик и учитель. Пушкин младший, Жуковский старший — разница шестнадцать лет. Пушкин — лицеист — расцвет славы Жуковского. Но довольно скоро учитель признает себя побежденным — великая скромность, ум, беспристрастие Жуковского. Однахо и ученик побаивается «случайных» совпадений — в ритмах, оборотах (он очень был на Жуковском воспитан). До конца сохранит к нему высокое отношение, хоть временами могли и срываться слова дерзкие. Как бы то ни было, замечательный образец дружбы старшего с младшим. Полная иерархичность в искусстве и никакой зависти. Иногда недовольны друг другом, но всегда чувствуют, что недовольство второстепенно. Есть нечто важнейшее.
«Ты имеешь не дарование, а гений», — писано двадцатипятилетнему «повесе». «Что за прелесть чертовская его небесная душа» — так повеса оценивает учителя.
К 1831 году в искусстве положение ясно: Пушкин зрелый великий художник, невероятный музыкант и волшебник слова, угнаться за ним нельзя — да и все растет он. Жуковский давно определился и входит в ровнополуденную полосу пути. Теперь уже в искусстве нечему учить Пушкина. У него самого можно учиться, да главному не научишься. Но вот: как в юные годы приходилось обращаться к Жуковскому за заступничеством, так все и осталось. В жизни Жуковский не вышел из положения учителя, наставника до самого конца. «Талант ничто, главное: величие нравственное». Это он тоже давно Пушкину написал и на этом остался. Тут они несоизмеримы… «Предлагаю тебе первое место на русском Парнассе, есТь ли с высокостью гения соединишь и высокость цели». (Он долго боялся, что Пушкин разменяется, что человек в нем не на высоте поэта. Как бы поэта не испортил.)