Трактат о лущении фасоли
— Я для тебя курицу зарезала, — сказала лесничиха, словно приветствуя меня на этом свете, — бульон сварю. После такой болезни нет ничего лучше бульона. — Но встать она мне не позволила. — Лежи-лежи, тебе надо лежать. Не все сразу. — И кормила меня в постели, с ложки. Вливала в рот немного бульона, потом вкладывала кусочек клецки, волоконце мяса. — Ну скушай еще немного. Хоть ложечку. Тебе нужно поправиться, иначе откуда силам взяться? До чего ж ты отощал, Матерь Божья, до чего отощал.
Лесничиха откидывала перину и разглядывала меня. У меня даже стесняться не было сил. Она была еще молодая, во всяком случае, такой я ее сегодня вижу. Мне казалось, толстая. Может, и красивая, точно не помню. Лицо немного оплыло, глаза печальные, но добрые. Волосы черные: когда она их распускала, чтобы расчесать, — все тело закрывали. Грудь пышная, так что, когда лесничиха вставала с постели, иногда даже выскакивала из ворота ночной сорочки.
Детей у нее не было, а муж недавно погиб. Немцы устроили облаву на партизан — только рассвет занимался. Лесник вышел из дома прогнать кабанов, которые в огороде копались, а немцы решили, что кто-то пытается скрыться, стали стрелять. Жена выбежала, а он у крыльца мертвый лежит. Лесничиха часто о нем плакала. Режет картошку, тесто на клецки месит и вдруг начинает плакать. Я утешал ее, как умел:
— Не плачь, лесничиха. Может, лесник сейчас на небе и видит, что ты плачешь.
— И откуда ты только взялся, такой умник? — Она переставала плакать. — Съешь что-нибудь? Схожу в курятник, посмотрю, нет ли свежих яиц, тогда яичницу тебе пожарю. Тебе надо кушать. До обеда еще далеко. — Она так меня откармливала, что я толстел на глазах. — Вот, уже совсем другое дело. Слава Богу, поправляешься. Съешь что-нибудь?
И так без конца:
— Хотя бы кусок хлеба с маслом. Может, сыра тебе положить? И масло есть, и сыр.
У нее было две коровы. Когда я набрался сил, стал выгонять этих коров на пастбище, на опушку леса. Еще солнце высоко не поднялось, а лесничиха уже несет мне хлеба с маслом и сыром или пару вареных яиц.
— До обеда еще далеко. Ты небось голодный. Кушай.
Иногда она немного сидела со мной. И, глядя, как я ем, говорила:
— Кушай-кушай. Ты со вчерашнего дня даже немного поправился.
Однажды вечером, мы уже лежали в кроватях, она в своей, я в своей, слышу — плачет. Тихонько, но у меня с детства хороший слух. Может, ей плохой сон снится, подумал я. Поднял голову, прислушался — правда, плачет.
— Лесничиха, ты плачешь? — спросил я. — Почему?
— Ничего-ничего. Что я тебе буду рассказывать. Будь ты постарше, будь ты постарше... Спи.
Наступила зима. Лесничиха продолжала меня откармливать, а я во всем ей помогал, даже если она не просила. Она часто говорила, что ей Бог меня послал, а то как бы она одна управлялась, без него. В смысле без мужа. В комнате на шкафу лежала шляпа лесника. Зеленоватая, с узкими полями, вокруг тульи — коричневый шнур, завязанный сбоку восьмеркой. Может, я бы внимания на эту шляпу не обратил, но однажды лесничиха сняла ее со шкафа, почистила щеткой и повесила на гвоздь над их свадебной фотографией.
— Пускай тут висит, — сказала. — Не вздумай трогать. Это святое.
Но святое, как вы догадываетесь, искушает больше, чем греховное. Как-то лесничиха пошла в деревню, в магазин. Я снял эту шляпу, посмотрел на их свадебную фотографию. Лесничиха выглядела ненамного моложе, чем сейчас, а лесник — ну, как все лесники... Я подумал: он умер, она в магазине, кто меня увидит, если я примерю шляпу? И примерил.
Была еще одна комната, которую лесничиха запирала на ключ. Ключ прятала за образом Девы Марии с Младенцем. Раз она запирала комнату, значит, не хотела, чтобы я туда заходил. Я и не заходил. Но однажды лесничиха оставила ключ в двери и не повернула его. Я не устоял и заглянул. Увидел высокую кровать, накрытую узорчатым покрывалом, рядом с кроватью колыбель и большое зеркало на стене. Что там есть зеркало, я знал. Вымыв голову, она всегда велела мне что-нибудь сделать, за чем-нибудь последить, а она, мол, пойдет причешется перед зеркалом. Уходила в ту комнату, запиралась и долго причесывалась.
Я увидал себя в зеркале и, должен признаться, в первый момент испугался, что это я. Словно впервые. Словно только сейчас увидел, что я вообще существую. Дома я никогда не смотрелся в зеркало — кто себя в таком возрасте будет рассматривать? Когда утром шел в школу, мама всегда следила: давай-ка я тебя причешу, а то бы я и причесываться не стал. Я все стоял перед этим зеркалом и не мог поверить, что это я. Может, потому что на моей голове была шляпа лесника, которая съезжала мне на уши. А может, потому что думал, что я гораздо старше, чем, к своему удивлению, увидел в зеркале. Физиономия раскрасневшаяся, пухлая, упитанная. Я провел ладонью по щеке: ни волосинки, ничто руку не колет. И тот, в зеркале, тоже провел ладонью, но он, мне показалось, ощутил под пальцами пух. Я все стоял, не решаясь поверить, что это я. Тем более что я себе не понравился. Понравилась только шляпа лесника. Я даже подумал: может, лесником стать?
Я не заметил, как вернулась лесничиха. Ужасно рассерженная, она влетела в комнату: где, мол, я ключ взял?! Зачем сюда вошел, зачем, неужели мне мало той комнаты, кухни, двора?! Сорвала с моей головы шляпу. Начала выговаривать: она меня кормит, ублажает, как умеет, а я такой неблагодарный, такой неблагодарный и еще что-то, и вообще... Даже запыхалась. Я никогда ее такой не видел. Грудь ходила ходуном, лесничиха аж задохнулась. Наконец устала и, немного успокоившись, села.
— Вот видишь, что ты наделал. Я думала, что раз война закончилась, так...
Я не понял, что она имела в виду, но, по крайней мере, узнал, что война закончилась.
Иногда, особенно перед дождем, было слышно, как где-то далеко-далеко грохочет и свистит поезд. Или, если приложить ухо к земле, тоже время от времени можно было услышать перестук колес, словно река течет. Однажды я спросил:
— Где это поезд?
— Там. — Она махнула рукой.
— А станция где?
— Вон там. Но это далеко.
Миновала зима, весна, наступило лето. Однажды я сказал, что пойду в лес за земляникой, и отправился на ту станцию. Просто так пошел, без всякого плана, посмотреть — вдруг поезд придет. Насколько я сейчас понимаю, идти было несколько километров. Станция небольшая, но людей, ожидающих поезда, довольно много. Я спросил дежурного, когда придет поезд.
— В какую сторону? — поинтересовался тот.
— Все равно.
— Как это все равно? Не знаешь, в какую сторону едешь? Ну раз не знаешь, то скоро.
И в самом деле, поезд пришел довольно быстро. Народу полно, вагоны битком набиты, даже на крыше люди сидят. Те, кто ждал на перроне, казалось, уже не поместятся. Тем более с чемоданами, сундуками, корзинами, всякими узелками, свертками. Багаж тащили внутрь вагонов, пихали с перрона. Еще я забыл сказать, что, когда поезд остановился, из первого и последнего вагонов выскочили двое мальчишек, примерно моего возраста, с корзинками в руках и побежали вдоль поезда.
Один кричал:
— Груши! Яблоки! Сливы!
А другой:
— Помидоры! Огурцы! Кольраби!
Из окон протягивались руки, люди покупали овощи и фрукты. Поезд уже тронулся, но мальчишки еще продавали на бегу. В последний момент запрыгнули на ступеньки, едва успели ухватиться за поручни. Поезд набрал ход и исчез, а я почувствовал себя как-то странно, что остаюсь. Как будто этот поезд вместе со всеми людьми, находящимися в нем, меня покинул. Дежурный, которого я спрашивал, когда придет поезд, вроде как удивился:
— Чего ж ты не поехал, раз тебе все равно, в какую сторону? — И засмеялся.
Он ушел в здание вокзала, а я поплелся обратно. Шел медленно, обуреваемый разными мыслями, и уже у самого дома я решил, что убегу от лесничихи. Она еще начала мне выговаривать, где это я так долго пропадал, ну, и землянику не принес... И вообще, раньше я был более охоч до работы, хоть и тощий, и сил у меня было меньше, чем теперь.