Трактат о лущении фасоли
Тут он вдруг спросил, не хочу ли я пирожное.
— Охотно, — сказал я, хотя избегал пирожных; собственно, кофе мне тоже пить не следовало бы. В то время у меня как раз была язва двенадцатиперстной кишки. Он кивнул официантке. Та подошла с подносом, на котором лежало множество разных пирожных, улыбнулась моему собеседнику — видимо, узнала его, потому что это не была просто любезная улыбка, какими обычно улыбаются официантки. Он осмотрел поднос и сказал:
— Возьмите это. Таких нигде больше нет.
Я кивнул : мол, хорошо. Себе он заказал такое же. А когда официантка взяла щипчиками пирожное и собиралась положить сначала ему, он направил ее руку к моей тарелке и лишь потом позволил обслужить его.
— Правда же вкусно?
— В самом деле, — согласился я, хотя мне не очень понравилось — слишком много крема.
Но сколько можно обсуждать пирожное? И мы замолчали. Теперь была моя очередь что-нибудь рассказать. Он мне столько всего рассказал об этом кафе, а я все молчал. Но я не знал, о чем говорить. Я вообще был не особо разговорчив. Может, меня смущало, что по ошибке поклонившись друг другу, мы теперь сидим здесь, как добрые знакомые, хотя на самом деле вовсе не знакомы. Кроме того, у меня стало слегка побаливать справа, под ребрами, явно после кофе, а может, еще и пирожного. Я боялся, как бы эта боль не усилилась — тогда и думать станет невозможно, какие уж тут разговоры. Обычно, если боль делалась нестерпимой, я мог только молчать. Хотя порой и это с трудом. Правда, у меня было с собой лекарство, но не будешь же глотать таблетки при незнакомом человеке. Он спросит, что со мной. И разговор зайдет о моей язве двенадцатиперстной кишки. А если и он тоже чем-нибудь болен, мы так и станем говорить исключительно о болезнях. Болезни, как известно, — спасительная тема в любой беседе. Но разве мы за тем по ошибке поклонились друг другу, чтобы потом обсуждать болезни? Тем более, раз он считает, что это не было случайностью. Уж лучше промолчать. Время от времени я вставлял пару слов, но скорее поддакивал, как тогда, с этим пирожным, когда он сказал, что оно вкусное, а я согласился, что да, в самом деле.
— А вы знаете, — наконец прервал он молчание, — что пирожные здесь тоже делают по старинным рецептам, таким же старым, как это кафе? И кофе. Чувствуете, что кофе здесь отличается от того, что подают в других местах?
— В самом деле, — согласился я.
— Ах, этот вкус прежнего кофе... — вздохнул он, вроде бы с ностальгией.
Я не знал, что такое вкус прежнего кофе, потому что в моем детстве кофе был только ячменный, с молоком. Ну и еще потом, после войны, в той школе, без молока, без сахара — на вкус горькая водичка.
— Вот почему я иногда захожу сюда, — сказал он. — Интересно, как они его варят? Однажды я спросил хозяина, но он сказал лишь: рад, что вам понравилось. Подумать только, даже в кафе свои секреты. Прежний вкус кофе... — Он задумался. И, вдруг пробудившись от этой задумчивости: — Задумывались ли вы когда-нибудь, насколько сильно мы связаны с прошлым? Необязательно нашим собственным. Впрочем, что такое наше прошлое? Где его границы? Это что-то вроде смутной тоски, но по чему именно? Не по тому ли, чего не случилось и что тем не менее миновало? Прошлое — всего лишь наше воображение, а воображению нужна тоска, оно просто-таки питается тоской. Прошлое, мой дорогой, не имеет ничего общего со временем, как все полагают. И потом, что такое время? Есть ли вообще такая штука, как время, если исключить календари и часы? Мы просто изнашиваемся, вот и все. Как и всё вокруг нас. Жизнь — это энергия, а не существование, а энергия исчерпывается. Что же касается прошлого, оно никогда не исчезает, поскольку мы творим его снова и снова. Его творит наше воображение, оно определяет нашу память, формирует ее черты, диктует выборы — а не наоборот. Воображение — основа нашего существования. А память — всего лишь функция воображения. Воображение — единственное место, с которым мы ощущаем связь, единственное, в котором можем быть уверены, что наверняка в нем обитаем. И умирая — умираем именно в нем. Вместе со всеми, кто когда-либо умер и кто помогает умереть нам самим.
Он вдруг полез во внутренний карман пиджака и достал бумажник.
— Позвольте мне заплатить, — поспешно сказал я, полагая, что он собирается заплатить и тем самым дает понять, что наша встреча окончена.
— Ни в коем случае, — возразил он. — Я вас пригласил. Вы мой гость. Не забывайте об этом. Но сейчас я хочу вам кое-что показать.
Он стал рыться в отделениях своего бумажника, вытаскивая какие-то фотографии, визитки, документы, сложенные вдвое бумажки, билеты. Раскладывал все это на столике, что-то упало на пол, я наклонился, но он опередил меня, метнувшись, словно хищная птица.
— Неужели нет? Как это могло случиться? Я всегда ношу ее с собой, — корил он себя с легкой тревогой. — Нет. Таки нет. Не понимаю. Простите великодушно. — И положил бумажник обратно, в тот же самый внутренний карман. — Хотите ликера? — неожиданно предложил он, словно забыв, что хотел мне что-то показать. — У них тут отличный миндальный ликер. Тогда, может, вина? Жаль. Без вас я не стану. Будь я один — другое дело. Хотя не знаю, захотел бы я или нет. Нужна какая-то цель, чтобы ощутить желание. К желанию выпить это тоже относится. Откуда вы? — вдруг поинтересовался он.
Я удивился — думал, что он меня об этом не спросит, раз не спросил раньше. Мы сидели в кафе уже довольно долго: чашки пустые, на тарелках только крошки от пирожных. Обычно меня сразу спрашивают, откуда я родом. И это понятно — по моей речи слышно. Естественно было бы спросить после первых же слов: откуда вы?
— Я так и думал, — сказал он. — И даже был уверен. Уже там, на улице, когда вы извинились. Но ведь я поклонился первым. Кто знает, возможно, я был уверен уже в тот момент, когда увидел, как вы собираетесь приподнять шляпу? Мое лицо не могло показаться вам знакомым, ваше мне — тоже. Это было подобно вспышке. Я вдруг начал вспоминать — где, когда. И вдруг озарение: ну конечно!
— Вы когда-нибудь там были? — спросил я, хотя, возможно, это было невежливо — прерывать его монолог. Однако мне показалось, что нужно спросить, он будто сам этого ждал.
— Нет, никогда, — ответил он резко, словно отметая мой вопрос. — Жаль, что здесь нельзя курить. Я не курю, но бывают моменты, когда хочется. Вы курите?
— Нет, — сказал я. — Бросил. Раньше курил.
— Это хорошо. Очень хорошо. Здоровье важнее. — И замер, вглядываясь куда-то вдаль.
Я подумал, что, возможно, он увидел кого-то из тех, кто приходил в кафе на протяжении этих двух столетий. Может, даже увидел на пороге того, кто имел обыкновение сидеть за нашим столиком. Я уже ждал, что он вот-вот вскочит и скажет: простите, мы уже уходим. Но он тихим, бесцветным голосом произнес:
— Мой отец там был.
— Вы могли бы вместе с ним съездить, ответил я, обрадовавшись возможности тоже что-то сказать.
— Во время войны, — перебил он.
Я будто не услышал его слов. Может, потому что весь был погружен в то, что собирался произнести, раз представился случай, и добавил, как ни в чем не бывало:
— Всегда приятнее поехать с тем, кто уже был. Тем более с отцом.
— Отец умер, — отрезал он.
— О, простите. Я не знал. Пожалуйста, примите мои соболезнования.
— Вы не знали моего отца, — произнес он почти возмущенно. — Тем не менее спасибо.
Я чувствовал себя неловко. Под ребрами справа слегка давило, боль в моей двенадцатиперстной кишке снова давала о себе знать. Так все обычно и начиналось — с легкого давления под ребрами справа. Порой боль отступала, как некоторое время назад, после кофе и пирожного. Но теперь она отдавала в бок, казалось, разлилась до самой поясницы. Меня охватило беспокойство: если она будет усиливаться, скоро станет невыносимой. Я побледнею, на лбу выступит испарина, а это уже трудно скрыть.
— Вы плохо себя чувствуете? — спросит он. Что я скажу? Что это из-за кофе и пирожного? Кофе превосходный, пирожное превосходное, я сам это подтвердил. Ничего страшного, продолжайте — так тоже не скажешь, ведь неловко признаваться, что болен. Тем более в такой момент, когда он сказал мне о смерти отца, а я ему в ответ начну про свою язву двенадцатиперстной кишки... Согласитесь, это, мягко говоря, неудобно. Одну боль никогда не следует противопоставлять другой. Каждая сама по себе, единственная в своем роде.