Трактат о лущении фасоли
Казалось, они хотят разобрать учителей на винтики. Но мы мало чем могли им помочь, потому что, с нашей точки зрения, все учителя были одинаковыми, ну, вы понимаете. Впрочем, что копаться в наших учителях, если причина в фильме, который прервали, когда отключили электричество. Кто-то попытался им рассказать, что вот тот мужчина, то есть Джонни... а Мэри тем временем... Что он все примерял да примерял шляпы... но нас тут же прерывали, словно это их не интересовало. Один раз, говорят, кто-то из этих военных даже улыбнулся, но я не видел. Мне кажется, им следовало сначала посмотреть фильм, а потом уж нас допрашивать. А еще лучше, чтобы фильм прервали на том же месте. Может, тогда они бы поняли, как вспыхивают такие бунты. Думаете, не поняли бы? Вы считаете, что фильма недостаточно? Или что вся проблема была в шляпах? Нет, тут я с вами не соглашусь.
Во всяком случае, о фильме они и слышать не хотели. А что касается самого бунта, спрашивали нас, например, что именно мы кричали: чтобы сказали если не дословно, потому что дословно мы, может, и не помним, но хотя бы в целом — о чем это было. Еще каждого спрашивали, что он делал во время бунта. Как будто во время такого бунта можно делать что-то свое. Бунт означает, что все вместе, и ты сам не знаешь, что такое — делать что-то свое. Один крикнет — и всем кажется, что они тоже кричали. Или один идет первым — и всем кажется, что они шли первыми. Как на войне: один погибает, а всем кажется, что и они погибли. А если живы, то лишь ради того, чтобы было кому помнить, что они погибли. Только убегает каждый по одиночке.
Возможно, им все же удалось что-то из нас выудить. Знаете, как бывает на подобных допросах... Не собираешься ничего говорить, но сам не знаешь, что именно сказал. Не в чем признаваться, но как-то незаметно признаёшься. А вообще, на таких допросах важнее то, о чем спрашивают, чем то, что ты отвечаешь. В вопросе заключен ответ, который от тебя хотят услышать. В вопросе ты признаешь свою вину, даже если не чувствуешь себя виноватым. Не важно, ответишь ли ты, что не помнишь, или будешь молчать, или признаешься. Храня молчание, ты даже в большей степени признаёшь свою вину. В человеке достанет чувства вины на любой вопрос. Даже на такой, которого еще никто никогда не задавал и, возможно, никогда не задаст. Ведь что такое человек, если не вопрос о виновности? К счастью, сам он редко требует от себя ответа. И еще большее счастье, что все равно не сумел бы себе ответить.
Мы боялись, что всех нас арестуют, так что могли что-нибудь ляпнуть. Например, нас спрашивали, кто был зачинщиком, как выразился один из военных. Он, впрочем, сразу же пояснил, что зачинщики — те, кто командовал, кто был активнее всех, больше и громче кричал. И чтобы мы назвали фамилии. Все называли разные, и не исключено, что все мы оказались зачинщиками, потому что никого из нас не арестовали.
Но это не могло ничем не закончиться. Так и случилось. Знаете, кого арестовали? Да, ни в чем не повинного учителя музыки. Может, кто-то проболтался, что мы хотели его повесить. И этого им оказалось достаточно. Это уже была зацепка. Потому что больше никаких зацепок не было. Правда, потом ходили слухи, что ему велели докладывать обо всем, что происходит в школе. А он, мол, не докладывал. Но вы понимаете, что такое слухи — никто из нас в это не верил. Где ему, учителю музыки. К тому же его редко когда видели трезвым. А в пьяном виде — что он мог подглядеть или подслушать? В глазах — вечный туман, в ушах небось одни звуки. А может, и в глазах тоже звуки, потому что иногда он не понимал, куда идет. К своему бараку, случалось, не мог дорогу найти. Приходилось его провожать. Ключ из кармана вынимать, открывать дверь. Помогать снимать пальто, шляпу, ботинки. Укладывать на кровать.
И кто знает, не были ли и мы для него лишь звуками, из которых он пытался что-то сочинить, а если у него не вышло, так ведь это не его вина, а наша.
Вы бы поверили? Ну вот именно. Но такие ходили слухи. Это самое неприятное — никто ничего не сказал, но слухи ходили, словно рождались сами собой. А откуда они берутся, как вы думаете? Может, существует такое явление, как самозарождение слов, вам не кажется?
Когда стало известно, что его забирают, мы побежали в клуб, принесли инструменты, кому что попалось под руку — сломанные, целые. Выстроились на плацу — так, как он нас тогда расставил, будто в оркестре, во всяком случае, примерно так, не важно. Вокруг стояли те, кому не хватило инструментов, потому что вся школа собралась. Когда вывели учителя, мы подняли инструменты, словно собрались играть. Но не играли, а просто стояли.
Учитель шел с опущенной головой, даже не взглянул в нашу сторону. Его усадили на заднее сиденье, слева сел один, справа другой. И машина уже собиралась тронуться, когда он вдруг встрепенулся и закричал:
— Да здравствует музыка, мальчики!
7
Вы его не знали? Жалко. А может, Ксендза знали? Я не имею в виду священника. Это мы его так называли — Ксендз. Он даже мне, хотя я был намного моложе, разрешил называть себя Ксендз. Сварщик. Мы вместе работали на стройке. Просто я думаю, что если мы вспомним каких-нибудь общих знакомых, то, может, и себя обнаружим в каком-нибудь месте и времени. Бывает, вспомнишь одного знакомого, он приведет к другому, тот — к следующему, и так далее. Признаюсь, иногда даже не верится, что мы знакомы. Но точно были, раз этот человек меня помнит — помнит, что мы встретились там-то, тогда-то. Однажды даже выяснилось, что много лет назад мы вместе играли в оркестре, он на тромбоне, я на саксофоне. Но его уже нет в живых. О, знакомые могут завести нас бог знает куда, в том числе туда, где нам совершенно не хочется оказаться.
За границей мне рассказывали про двух братьев, которые участвовали в гражданской войне по разные стороны фронта. Братья — и по разные стороны, можете себе представить, какими лютыми врагами они стали. Но и война была лютая. Люди убивали друг друга, словно хотели утопить в крови. Гражданские войны, как известно, гораздо хуже обычных. Ведь нет ненависти больше, чем та, что рождена близостью. Поэтому, когда война закончилась, они остались врагами. Жили в одной деревне, но не позволяли женам общаться, а детям — вместе играть. И разумеется, сами друг с другом ни единым словом не обменялись. Однако ходили в одну пивную. Правда, в деревне только одна пивная и была. Сидели за разными столиками, пили пиво, читали газету. Если газета была одна, тот, что прочитывал первым, относил ее туда, где взял, даже если ближе было положить на столик, за которым сидел брат. И другой поступал так же, если первым прочитывал.
Но тот, который прочитал газету первым, не уходил, пил пиво и будто ждал, пока прочитает брат. Они приходили почти каждый день, примерно в одно время, словно чувствовали. Пили пиво, читали газету, сначала один, потом другой или наоборот, а когда пиво в кружке заканчивалось, уходили. Тоже сначала один, потом другой или наоборот. Ни разу не было, чтобы один быстро выпил свое пиво и ушел. Им не приходилось подглядывать, видно ведь, сколько пива в кружке осталось. А может, братья подчинялись одному и тому же ритму? Во всяком случае, допивали они одновременно. А значит, не перестали быть братьями. Только это слово война в них навсегда убила.
Шли годы, они постарели. Один поседел, другой облысел, но они по-прежнему приходили в эту пивную, садились за разные столики, пили, читали. И относили газету на место. Читали оба уже в очках. И походка стала грузной, но братья никогда не передавали газету из рук в руки. Выпив пиво, выходил один, следом за ним другой. И хоть бы раз за все эти годы брат сказал брату:
— Вот газета, возьми.
Может, хватило бы одной этой фразы. Кто знает, может, одной фразой было бы сказано все то, чего они не сказали друг другу за эти годы. О, одна фраза может многое в себя вместить. Все может вместить. Целую жизнь. Фраза — это измерение мира, сказал философ. Да, тот самый. Иногда я думаю, не потому ли нам приходится за свою жизнь произносить столько слов, чтобы из них могла получиться одна фраза. Какая? У каждого своя. Которую человек мог сказать в приступе отчаяния и не солгать. По крайней мере, себе самому.