Реальность сердца (СИ)
— Друг мой, вы бледны. Может быть, выйдем в сад? — господин Скоринг подошел неслышно; и как он, здоровяк, ухитрялся передвигаться тише мыши? Комендант в очередной раз взял Флэля под руку… ох, до чего керторец ненавидел это мягкое вкрадчивое движение, такое обычное и такое простое! — Неужели эта встреча повергла вас в такое отчаяние? Вы ведь обещали мне, что не будете затевать ссору во дворце, в чем же дело? Может быть, я ошибся, и вами движет вовсе не желание отплатить за оскорбление?
— Простите?.. — Ну вот, оно и случилось; и куда, собственно, ведет его господин комендант? Чтобы выйти в сад, в этом коридоре поворачивают налево, а не направо… — Я вас не понимаю…
— Я просто подумал — вдруг вы из тех, кто получает удовольствие от оскорблений, а потому ищет их при каждой возможности?
— Ни в коем случае!
— Приятно это слышать: значит, я в вас не ошибся. Но, друг мой, зачем вы завели беседу с герцогом Гоэллоном?
Я — ткач; ткач и паук. Я плету яркую разноцветную паутину-ткань, где каждая нить — чужая судьба. Нити утка, нити основы — все это людские жизни, и одни пересекаются с другими, прижимаются друг к другу, образуя полотно, которое уже невозможно распустить на нити, можно лишь рвать или резать его. Даже мне недоступно разделить то, что было соединено на станке времени. Зато мне дано на время замедлить движение утка, оборвать или связать ту или иную нить, или попросту выдернуть ее, пока полотно еще не закончено. Там, где цветные нити кажутся событиями, поступками, мечтами и снами, мое вмешательство полагают случайностью или чудом, но гораздо чаще вовсе не видят его, досадуя на чужую оплошность, ошибку или несчастливое совпадение; или, напротив — зовут улыбкой удачи, милостью судьбы… а порой и доброй волей богов.
В чем-то они правы, эти пестрые люди-нити. Подобных мне они зовут богами, и, значит, я — один из богов, и пусть — не тот, на кого они обращают свои упования, кому возносят молитвы и кого украдкой проклинают, опасаясь быть услышанными. Я ткач, и я сплетаю нити; я вышивальщик, который иглой и шелком создает узор по чужой канве, свой, нужный мне узор. Я создаю даже не полотно — сеть, или — веревочную лестницу, по которой вор может залезть в окошко, чтобы добраться до заветной сокровищницы; я — любовник, карабкающийся по узловатой веревке к возлюбленной. Дверь этого мира плотно заперта изнутри, но есть окошко, прорубленное теми, кто закрыл дверь: память. Для чего им понадобился вечный враг, извечный оппонент, названный Противостоящим, отчего не погребли они этот образ под пылью забвения, отчего веками и тысячелетиями укрепляли его? Мне неведомы их помыслы, помыслы самозваных опекунов этого мира. Точно так же, как им неведомы мои, и как им невидимы те, кто отрекся от них, добровольно швырнув себя в пламя служения иному. Врагу.
Они не видят меня, даже не ощущают моего присутствия: мои главные инструменты — те, кто отрекся и принял власть иной силы. В этом я ограничен, ибо лишь малая часть живых может слышать меня и напрямую повиноваться моей воле. Чтобы управлять остальными, я стал ткачом и пауком.
Не одно поколение смертных сплеталась моя паутина. Мне некуда спешить, спешит лишь тот, кто не уверен в победе. Торопится и допускает оплошности, в лихорадке погони не замечает важного, упускает одну, другую, третью деталь, а когда оглядывается — уже поздно что-то менять, полотно судьбы соткано и обратного хода нет. Остается кромсать его, кроить и пытаться наставить заплаток — но поздно, поздно…
Я не тороплюсь. Я знаю, что в определенный час — выбранный мной и только мной час, — этот мир сам ляжет в мои ладони, подставит пушистую спинку под ласковое прикосновение. Тенью, мыслью, мечтой и сновидением я добрался до многих смертных, до тех, что не в моей власти и не станут служить мне по доброй воле, — но они послужат, сами не зная о том. Один ошибется, другой вдруг поймет то, чего понимать не должен, третий опоздает, а четвертый успеет, пятый чудом спасется, шестой погибнет вместо него… и так будет со многими. Стежок к стежку — рождается нужный мне узор. Одних я касаюсь невзначай в тот единственный миг, когда могу дотянуться; других я по праву могу считать своими созданиями, ибо слишком многие обстоятельства их судьбы произошли по моей воле. Обстоятельства рождают человека, лепят бесформенную глину, обжигают ее, и смертный становится тем, что я хочу видеть. Инструментом, не знающем о своем предназначении. Стрелой, не знающей, в какой момент она будет взята из колчана и в какую мишень направлена. Одни получают от меня дары, у других я забираю что-то важное, а третьим посылаю желание действовать. Они своевольны и строптивы, эти смертные, упрямы, словно игла, которую берут масляными пальцами. Норовят вывернуться из рук и поступить по-своему, отказаться от дара и забыть о боли потери; слова не становятся делами, а дела порой слишком далеки от того, что мне нужно. Я не тороплю и не принуждаю их: я не могу себе позволить быть обнаруженным, замеченным временными хозяевами, опекунами этого мира. Поколение для меня — всего лишь ход в игре; я могу ждать, отложив в сторону слишком упрямый или испортившийся инструмент. Сейчас я смотрю на вышивку и понимаю, что узор, созданный мной — на грани уничтожения. Более нетерпеливому это могло бы показаться победой; на грани победы и поражения застыл он, ибо дверь могла бы быть открыта уже сейчас, но тогда в нее вошел бы не только я, а еще и мой брат, истинный создатель, готовый стать уничтожителем… И я обрываю нить и острыми ножницами вспарываю несколько стежков. Это опасно, очень опасно. Но все же менее опасно, чем позволить узору сложиться именно сейчас. Пока не я один ожидаю у двери.
4. Собра — Сеория
— А где король?
— Его величество с утра почувствовал себя дурно, он не будет присутствовать, — объяснил пожилой седовласый господин, сидевший верхом с таким залихватским видом, словно ему было лет двадцать. — Об этом объявили полчаса назад. Юноша вежливо поблагодарил старика, потом отвернулся к своему спутнику и приблизил голову так, чтобы его слова были слышны только им двоим.
— Бернар, если короля не будет, может быть, мы уедем?
— Молодой господин, король сам всех по головам не считает, но у него счетчики найдутся, — сквозь зубы объяснил Кадоль. — Вы уже пропустили парад…
Саннио вздохнул, потрепал Крокуса по гриве и отвернулся, пытаясь высмотреть в толпе благородных господ знакомые лица. Некоторых он помнил по прогулкам в парке, других — еще по временам своего недолгого секретарства. Краем глаза он увидел давешний «куст сирени», то есть младшего сына владетеля Лебелфа; траурный темно-синий кафтан тот ухитрился украсить зелеными лентами, так что теперь мог смело называться «клумбой анютиных глазок». Хлыщ тоже заметил господина Гоэллона, резко повернул голову в сторону. Напомаженные кудряшки никуда не делись, впрочем, летняя жара обещала покончить с ними быстро и безжалостно. Юноша мстительно усмехнулся. Злопамятность — грех, но зато какой приятный! Радость от воспоминаний о триумфе резко оборвалась, когда взревели медные трубы. Саннио взглянул на сколоченный ночью помост. Возвышение, к которому вели семь ступенек, было застлано алой тканью. Чуть в стороне располагался высокий навес. Под ним должен был сидеть король, но вместо него в ложе находились лишь старший принц, комендант, еще несколько чиновников министерства, верховный судья, архиепископ Марк и казначей. Остатки королевского совета. Если бы дядя не уехал из столицы, ему тоже пришлось бы находиться там, наверху. Все же прочие благородные люди Собры стояли или сидели верхом под навесом; чтобы увидеть королевскую ложу, приходилось выворачивать себе шею. Впрочем, самое интересное сейчас происходило не там, где в окружении людей намного старше его сидел светловолосый щуплый мальчик-принц, а на алом помосте. Четыре трубача, за ними — шестеро солдат королевской гвардии в парадной форме, потом — священник в бело-золотом облачении, палач в маске и кожаном переднике, как у кузнеца. Вся эта компания величаво взошла по ступенькам и построилась на помосте. Трубачи — по углам, солдаты — между ними по бокам, солдат и священник — возле колоды. Саннио разглядывал лица, одеяния, позы. Гвардейцы — все как на подбор высокие, широкоплечие. Красивые равнодушные лица, начищенные нагрудники с блистающими золотом гербами, в руках — алебарды. Они смотрели прямо перед собой; задача их была — соблюсти церемониал. Народ сдерживали другие, те, что стояли внизу, окружив помост в два ряда.