Реальность сердца (СИ)
— Мне больше не к кому обратиться. Ни брат, ни барон Литто — никто… — спину, спину! — Никто не выполнит мою волю.
— Волю… — герцог Гоэллон покачал головой. — Моя королева, это называется иначе: расхлебать то, что вы заварили. Не удивляюсь, что вы не предлагаете это варево никому, кроме меня.
— Вы слишком дерзки, герцог!
— Я всего лишь честен. Дерзок я был бы, отказавшись выполнить просьбу королевы. Но вы хотите, чтобы я защитил права вашего сына. Как? Мне убить другого вашего сына? — ломается в гримасе отвращения строгая линия рта. «Ты вдруг стал щепетилен? Ты, убивший родных брата и сестру? Разумеется, никто не захочет марать руки без всякой выгоды. Но что же тебе посулить взамен? Сколько ты стоишь, разборчивый убийца?»
— У меня только один сын.
— Изумительно, моя королева! Мальчик зовет вас матерью. Разве он виноват в том, что вы обошлись с ним, как капризная девочка с котенком? Сначала завели, а потом забыли?
— Я хотела… я…
— Хотели сравняться с Амели Алларэ?
— Герцог, вы забываетесь! Ваша дерзость переходит все границы!
— Еще раз напоминаю вам, что мы не на балу. Да и считать меня наемным убийцей на службе королевской династии — не меньшая дерзость. «Рыцарь и дама замирают лицом друг к другу». Верхнее платье — тяжелое, отделанное мехом, — показалось тонким, легче самой прозрачной кисеи. Вдруг пришло на ум, что северный ветер в столице называют эллонским. Взгляд эллонского герцога был холоднее, чем ветер с его земель. Он срывал одежду, оставлял ее нагой, униженной и бессильной, словно на Суде Сотворивших. Но герцог не отказался. Все же не отказался.
— Кто мог прислать вам этот список с исповеди?
— Не знаю…
— В самом деле? — смотрит сверху вниз, пристально — и взгляд забирается под платье, под ребра; кажется, что читает в сердце. Не кажется даже, так и есть. Колдун, ведьмак. Сумеречник. И что ему ответить? Правду он увидит сам: нет, не знает, знать не может; нашла футляр на своем столике для вышивания, распечатала при фрейлинах, думая, что очередная глупость: напыщенное, по письмовнику написанное послание от какого-нибудь юного пажа или придворного дурня, решившего лестью и славословием взыскать милость королевы. Распечатала, срывая печати без родовых знаков — и обомлела от прочитанного.
— Я выполню вашу просьбу, моя королева. С одним лишь условием…
— Вы смеете ставить мне условия?
— Посмели же вы просить меня о смерти десятилетнего ребенка! Моя королева, будем говорить начистоту. Вы отдали в мои руки собственный смертный приговор… Дура, какая же дура — довериться ему! Ему, прозванному Пауком, убийце, интригану, отравителю… …но ведь именно такой тебе был нужен?
— Я высоко ценю ваше доверие, — ну что за пакостная у него усмешка, нужно же было расшевеливать ядовитую тварь, лучше бы уж оставался мраморным, холодным, неживым… — Поэтому я никогда не позволю себе использовать эту грамоту против вас. Клянусь в том своей честью. Однако ж, вы выполните мое условие. Ни одна живая душа не должна знать об этой исповеди, а вы не предпримете ни единого шага. Все, что потребуется, я сделаю сам.
— Даю вам слово.
— Этого мало.
— Вам мало слова королевы?! — стой он на полшага ближе, пощечины ему не миновать — но предусмотрителен, знает, что Астрид не унизится тем, чтобы приподниматься на цыпочки, тянуться к ненавистному лицу: уже не пощечина выйдет, а вульгарная рыночная драка.
Молча протягивает скрученный трубочкой список со смертельно опасной, ядовитой грамоты. Все ясно без слов: или истинная клятва, или уйдет. Бросит под ноги проклятый лист, оставит королеву без помощи. Что ему ненависть Астрид, когда он смахивает с плеч ненависть более сильных — легко, словно тополиный пух…
— Сотворившими клянусь выполнить ваше условие. Повернулся, словно она отпустила его — и даже не поклонившись. Протянутая по привычке для поцелуя рука нелепо и бессильно повисла в воздухе; потом королева, опомнившись, опустила ее на живую изгородь.
— Возвращайтесь в свои покои, моя королева, — через плечо бросил герцог Гоэллон. Легкая скользящая походка, быстрая — не угонишься… а зачем догонять? Да потому что осталось недосказанным что-то важное, очень важное, забыла спросить — или приказать забыла? Что упустила? Теперь не вспомнишь, остается только держаться за тонкие ветки колючего кустарника и смотреть вслед, на тающего в ночной тьме сумеречника. Как одуряюще пахнет застывшая в пальцах ветка жасмина…
…Жарко, до чего же жарко! Жар гложет внутренности изнутри, словно внутрь насыпали углей! Всю седмицу у королевы лихорадка, и с каждым днем все хуже и хуже, не помогает ни одно средство. Придворные медики дважды в день осматривают ее, мучают, теребят, не дают забыться. Ничего не помогает, только сонное питье с молоком и медом, но и его каждый день нужно все больше и больше. Оно горькое, противное, но осушив бокал, можно уткнуться лицом в подушки и ждать, пока по телу разольется густое одуряющее тепло. Когда оно доберется до головы, придет облегчение. Темные сны больше походят на обмороки, но в них нет боли. Охлаждаются на время угли, терзающие чрево… Голоса вдалеке, приближаются. Скорей бы пришел тот лысый аптекарь, что смешивает питье…
— …простуда повлекла… мозговая лихорадка… жизненная сила организма… — какой противный голос, монотонный, нудный. Отчего сонное питье так жжется? Отчего на языке те же угли, тот же расплавленный свинец, что выжигает внутренности?!
— Это яд!.. — Как трудно поднять руку, чтобы оттолкнуть кубок; но дышать еще труднее. Говорят, это из-за большого количества маковой настойки в питье… нет! Питье отравлено, и аптекарь раз за разом вместо лекарства дает ей яд!
— Ваше величество, помилуйте!
— Астрид, сестра, вы узнаете меня? Чье это длинное лицо? Прямые черные волосы, резкие черты. Кто такой? Откуда его узнать… больно, слишком больно, и мысли путаются, и памяти нет…
— Начинается бред. Дурной признак…
— Судороги… мозговая лихорадка… отделение окрашенной кровью мочи… — бубнит голос в изголовье.
— Позовите герцога Гоэллона!
— Это невозможно, ваше величество. Он три седмицы назад покинул столицу и еще не вернулся. Сумеречник обманул. Не пришел забрать ее душу. Неужели и не придет? Не спасет? Он понял бы, догадался — он знает о ядах все…
— Прошу вас, выпейте настой! Кто здесь, в спальне королевы, кто вокруг постели? Фрейлины, медики, аптекарь… не разобрать лиц, не разобрать, чьи голоса… почему белая жидкость в кубке пахнет чесноком, почему все пахнет чесноком, откуда же эта мерзкая вонь?
Кажется, рот набит острой тошнотворной гадостью, набит так, что не прожевать, не проглотить… кто из фрейлин наелся этой крестьянской пакости?
— Я не буду это пить! Воды! — Как трудно дышать, как трудно говорить в полный голос… Кажется, на грудь положили подушку с песком, как тогда, после родов, клали на живот. Только эта — в десять раз тяжелее. Давит, мешает приказать.
— Ваше величество, прошу вас! — Придворный медик все маячит перед глазами, застилая того, черноволосого, которому так нужно сказать важное, очень важное…
— Я хочу видеть сына!
— Кого из принцев хочет видеть ваше величество?
— Я хочу видеть сына! Сына… моего сына… — Да неужели так трудно понять?!
— Ее величество желает видеть принца Араона!
Часть первая. Лето. Потомок. Сопляки
1. Собра — Брулен — Сеория Бернар
Кадоль, капитан личной гвардии герцога Гоэллона, обладал потрясающим умением доносить свои мысли до собеседника при помощи одного взгляда. Талант этот особо ярко проявлялся, если Бернар не думал о собеседнике ничего хорошего. Тяжелое грубоватое лицо эллонца не слишком подходило для утонченной мимики и многозначительных гримас; на нем навсегда застыло одно-единственное вежливо-пренебрежительное выражение, словно капитан смотрел на весь окружающий мир свысока, хотя и был среднего роста. Для господина это выражение чуть-чуть менялось, оставаясь только вежливым, не более того, и делалось ясно, что у Бернара на все есть свое непоколебимое мнение, хотя он и не стремится сообщать его каждому встречному. Глаза же на этом лице, которое могло принадлежать и крестьянину, и главе Старшего Рода, жили своей отдельной жизнью. Обычно они, узкие и длинные, словно с чьего-то чужого портрета, может быть, кого-то из алларских герцогов, прятались под тяжелыми выступающими надглазьями, отделенные от них лишь изгородью жестких белесых ресниц. Порой же Бернар смотрел на распекаемого гвардейца или слугу в упор, и тому не нужно было уже ничего слышать, чтобы понять, кем именно считает его капитан. Сейчас пришла очередь Саннио; глаза, цвет которых был изменчивым, словно зимнее небо — то почти белым, то хмурым темно-серым, — смерили наследника, взвесили и оценили: дурак. Таков был ответ на вполне невинный вопрос о том, может ли господин Гоэллон принимать в доме гостей. Несколько мгновений спустя последовал и ответ словесный.