Ловушка
ПАТРИК КВЕНТИН
ЛОВУШКА
1
Всего за несколько дней до случившегося дети бежали перед ним по опушке леса среди молодых кленов и высоких папоротников. По грунтовой дороге приближалась машина. Джон Гамильтон это слышал, и, наверное, Эмили Джонс услышала тоже, потому что она неожиданно крикнула:
— Враг!
И дети — все пятеро — бросились наземь и спрятались под листьями папоротника. Джон Гамильтон тоже упал на землю. Он знал эту игру. Он ее сам придумал. Он придумал большинство их игр. (Несостоявшийся папаша — так Линда называла его, когда хотела уколоть). А эту игру он придумал тут, в этом лесу, когда однажды сказал Лерою Филипсу:
— Представь, что ты — зверь. И вдруг слышишь — идет человек. Ты бы вздрогнул и крикнул: «Враг!».
Эмили Джонс тут же это подхватила — она всегда первая все схватывала:
— Мы звери, звери! А люди — наши враги!
Было это давно, ранней весной, но с тех пор время от времени по сигналу Эмили они снова становились Зверями, а мир людей превращался в мир Врагов.
Лежа среди листьев папоротника, вдыхая свежесть зелени и влажный, отдающий грибами запах леса, Джон Гамильтон почти забыл о лежащем в кармане письме от фирмы «Рейнс и Рейнс» и о предстоящей схватке с Линдой. Дети отвлекли его. Как часто случалось и раньше, они снова сотворили свое маленькое чудо.
Шум приближавшейся машины становился все громче и громче. Джону Гамильтону видна была обутая в резиновый тапочек нога Энджел Джонс, высовывающаяся из папоротников. Тимми Морленд и Лерой Филлипс, хотя и сидели неподалеку, спрятались так, что их не видно. Слева он слышал приглушенное пыхтение Бака Риттера. Бак толстый, и ему всегда не хватает дыхания.
Приближавшаяся машина была, верно, просто случайной машиной из Стоунвиля и направлялась скорее всего в Арчертаун, или вверх по грунтовой дороге мимо его дома. Но сейчас она не была обычной машиной. Для Джона, чуткого как все художники к настроению окружающих, напряженность спрятавшихся детей, их увлеченность и вера — изменили все. Приближалась Опасность, угрожающая Неизвестность, Враг.
Наконец машину стало видно. Это был его собственный старый черный «седан», и за рулем сидела его жена.
На мгновение, пока машина скользнула мимо него, все приобрело для Джона неестественную значительность — как кадр, показанный на экране крупным планом. Линда была в машине одна, и все же она улыбалась — той предназначенной для посторонних улыбкой, которую он хорошо знал — прямой, открытой, простой, чтобы все видели, какой она прямой, открытый и простой человек. А слегка опущенные уголки рта указывали, что это откровенность, а не наивность и что ей свойственна также нью-йоркская искушенность и утонченность.
Он знал, что она ездила в Питсфилд укладывать волосы. Отправилась она вскоре после того, как он зашел за письмами на деревенскую почту, где мать Эмили и Энджел Джонс служила почтмейстером. Он нарочно позволил жене уехать, не сказав о письме Чарли Рейнса, чтобы дать себе эти несколько часов отсрочки.
Нелепо спрятавшись и наблюдая за ней, он представлял себе снова и снова ее сидящей под сушильным аппаратом, очаровательную Мадам как-там-ее-зовут, ее естественность и ее особый шик-блеск, который так заметно поднимал ее над другими, хуже одетыми клиентками. С этой улыбкой она вышла из салона красоты, помахав всем на прощанье рукой. Но и сейчас, когда улыбка никому не предназначалась, она все-таки играла на ее лице. Конечно, Линда улыбалась для себя — ведь она и сама была частью своих зрителей.
И вдруг жалость к ней, идущая, пожалуй, уже не от любви, а только от понимания, поглотила и затопила его. Линда! — подумал он, и спазм сжал горло. Бедная Линда!
Иллюзия освобождения, возникшая благодаря детям и их игре, — рухнула. Он снова ощутил свое бремя.
Машина скрылась из вида. На мгновение все стихло, лишь листья папоротника слегка покачивались и мерцали в лучах вечернего солнца.
Тут прозвучал таинственно завывающий голос Эмили:
— Друзья-звери! Бурундуки, сурки, бобры, белки — о друзья лесные звери, слушайте! Опасность миновала! Враг скрылся!
И она выпрыгнула из папоротника, и все остальные дети повскакивали на ноги следом за ней — Бак, толстый и раскрасневшийся, Тимми Морленд — тощий и подтянутый, как фокстерьер, Лерой, чьи белые зубы блестели на фоне золотисто-коричневой кожи. Энджел Джонс, всегда озабоченная, как выглядит ее одежда, принялась старательно отряхивать веточки, приставшие к джинсам.
Она обернула к Эмили свое круглое пухленькое личико, которое портит лишь вечное стремление взять верх над старшей сестрой:
— Дурацкая игра! Ведь это вовсе не Враг! То была миссис Гамильтон! И это всем известно.
— Ну и что же, дурочка! — Эмили теребила свою длинную темную косу. — Все равно это был Враг! Они все — Враги. — Она повернулась к Джону. — Правда, Джон? Любой из них — Враг!
— Конечно, — отозвался Джон, чувствуя всю неловкость и неуместность своего присутствия. — Когда вы — Звери, все они — Враги.
Какого дьявола он тут торчит? Взрослый человек валяет дурака с кучкой детишек — да еще в такой момент.
— Я бобр, — крикнул Бак Риттер.
— А я ондатра, — завопил Лерой.
Тимми Морленд пронзительно заорал:
— А я большой черный медведь!
Энджел Джонс следом за ними заплясала, закружилась, раскинув руки и сжав губы:
— А я скунс! Эй вы, слышите, — я скунс!
Джон сказал:
— Ну, друзья, пожалуй, мне пора домой.
— Нет, — закричали дети. — Нет!
Эмили обняла его за талию:
— Джон, дорогой, хороший Джон. Вы обещали пойти с нами купаться.
— Да, — вмешался Тимми — вы обещали!
— Вы обещали, — крикнула Энджел. — Противный, низкий, старый, глупый обманщик! Вы обещали пойти с нами купаться.
Лерой Филипс застенчиво вложил свою руку в ладонь Джона. Пальцы его были сухими и теплыми — как лапка зверька:
— Пожалуйста, мистер Гамильтон.
Джон выбрался из папоротников на дорогу и помахал им рукой:
— Пока, ребятки! Может, завтра.
— Завтра! — завопили они. — Завтра встретимся. Вы обещали. Завтра!
— Слушай, Бак, — донесся до него пронзительный, возбужденный голос Энджел. — Я — дятел. Я огромный-огромный дятел, с огромным-огромным дятловым носом…
Джон Гамильтон направился домой. Идти недалеко. Высокий молчаливый лес, почти такой же дикий, как и тогда, когда в нем охотились алгонкины [1] , тянулся по обе стороны дороги. Надо было пройти примерно четверть мили в сторону от Стоунвиля вверх по холму и перейти мостик через ручей. И он — дома.
Жалость к Линде не оставляла его. Она приложит все усилия, чтобы вернуться в Нью-Йорк. Уж она постарается. Линде всегда удавалось забыть то, что она хотела забыть. И теперь ей покажется, что Нью-Йорк — это Эльдорадо. И пока он шел под мягкими лучами летнего солнца, готовясь к неизбежной схватке, он был уже частично побежден. Потому что до сих пор не научился ожесточать свое сердце против жены. И это было не только потому, что он еще помнил, какой она была, когда он влюбился в нее. Это не было даже смирением перед фактом, что он ей необходим, потому что, кроме него, ей не на кого опереться — ни семьи, ни настоящих друзей. Нет, важнее всего другое. Понимание, что она не может с собой справиться. Когда она лгала, и хвасталась, и обманывала себя, и даже в самые худшие моменты запоя, когда она так неудержимо старалась погубить его, он знал, что она испытывает муки обреченности. Она вовсе не хотела быть тем, что она есть, она хотела быть такой, какой с его помощью большинство людей ее и считало — веселой, доброжелательной, любящей.
Сейчас, когда любовь к ней давно уже сменилась куда более сложным чувством, его приковывало к ней понимание ее одиночества и страха. Он сознавал всю опасность положения, но делать было нечего. Линда это Линда, и она — его жена. Джон Гамильтон не из тех, кто может легко к этому относиться.