Рассказы о русском характере
— Пойдем, Корниенко, до пушек.
И они шли «до пушек», и Чуйко, казалось, никогда не надоедало объяснять, а Корниенко — слушать Он сделал из Корниенко лучшего артиллериста батареи и на учебных стрельбах волновался так, словно вся его судьба зависела от того, насколько удачно будет стрелять его ученик.
Потом они вместе попали на фронт, чтобы через два месяца, под Одессой, расстаться, — казалось, навсегда. Нет, это не было дружбой — это было больше чем дружба. Самолюбивый, уверенный в себе, считавший (и не без оснований), что куда бы он ни попал, он со своими пушками справится лучше всех, Корниенко в то же время совершенно забывал о самолюбии, когда вспоминал про Чуйко. В самые трудные минуты жизни Корниенко не покидало острое желание, чтобы именно Чуйко посмотрел на его работу.
«Н-ский артиллерийский полк… Где он, этот полк? Где майор Чуйко? Куда ему написать? Почему не напечатали адреса в газете? Чего им стоило: Н-ский артиллерийский полк, такая-то военно-полевая почта. Не напечатали…»
Он посмотрел еще раз на фотографию, и ему уже не из самолюбия, а из благодарности к Чуйко захотелось, чтобы вот так же была напечатана и его, Корниенко, фотография, чтобы Чуйко так же, как он сегодня, увидел эту газету.
Ночью в палате горел синий свет. Корниенко не спал. Усталость, накопившаяся за эти полтора года, до сих пор мешала ему думать о возвращении на фронт и о войне. Ему было спокойно, хорошо, и казалось, что можно еще долго так лежать и после выписки из госпиталя гулять по улицам, подставляя лицо солнцу.
Но при воспоминании о Чуйко его мысли вернулись в полк, и он стал озабоченно думать, кто же теперь там командиром батареи, и, ревниво перебирая всех, кто бы мог быть назначен на эту должность, прикидывал, что все равно тот, другой, не справится так, как справлялся он. Он соображал, где мог стоять сейчас полк, — если на прежнем месте, то, наверное, батарейцы вырыли уже блиндажи, как он им говорил, под горкой и наблюдательный пункт давно сделали там, где тогда собирались, на холме, слева. И, должно быть, сейчас в термосах ужин принесли. А завтра с утра опять бой будет. И он почувствовал, что его там не хватает. А может, думают, что умер он? Если так, то интересно, что говорят про него.
И когда он представил себе все, что может сейчас происходить на батарее, у него было такое чувство, будто он надолго уехал из дому, и даже если этот дом совсем не там, где был, а перекочевал в другое место и совсем на других пригорках роют себе норы его артиллеристы, то все равно именно это и было домом, и никуда от этого до конца войны нельзя уйти.
Из госпиталя он вышел, пролежав полтора месяца. Был воскресный день, ясный и теплый. Снег, выпавший в начале января, давно стаял. По широким сухим тротуарам, наступая на солнечные пятна, прогуливались пары. Встречалось много раненых, на костылях и без костылей, с нашивками на шинелях. Они шли особенно медленно, некоторые потому, что им еще трудно было ходить, другие потому, что отвыкли от воздуха и солнца. Все, что они делали после выздоровления, они делали особенно неторопливо и с удовольствием. То же чувство испытывал и Корниенко. Он шел по тротуару, прихрамывая на левую ногу, на которой в последнее время опять открылась старая рана, и тяжело опираясь на палку. Рядом с ним шла Аннуш. Она весело и подробно рассказывала ему про улицы, по которым они шли, про лома, магазины и вывески. Он делал вид, что слушает ее, хотя на самом деле слышал не все, целиком поглощенный ощущением воздуха и солнца и тем, что вот он снова может сам передвигаться, идти куда хочет по этому южному, сверкающему городу.
— Коля, да вы меня не слушаете, — вдруг сказала Аннуш.
— Нет, я слушаю, слушаю, — ответил он, легонько взяв за локоть и прижав к себе ее руку.
Она продолжала что-то щебетать. А он шел и думал, что сделал очень хорошо, назвавшись ей Колей, хотя на самом деле его имя было Карп — Карп Корниенко. Его давным-давно никто не называл по имени, в армии все его звали или «товарищ Корниенко» или просто «Корниенко», а другой жизни, кроме армии, у него давно уже не было. И когда она спросила, как его зовут, имя Карп вдруг показалось ему таким некрасивым, что он сказал: «Коля».
— А вот это военный комиссариат, — сказала Аннуш, когда они проходили мимо одного из зданий.
Он посмотрел на дом У входа была обычная, как в тысяче других городов, вывеска. Он прикинул в уме, через сколько времени он попадет в этот дом после врачебной комиссии, и подумал, что едва ли раньше чем через месяц Он шел по городу, и все встречные невольно смотрели на него, на восемь нашивок — три золотые и пять красных, — пришитых к его шинели.
Когда Аннуш привела его в домик к своим родителям, он, сев за накрытый к обеду стол, где уже собралась семья (старики, сестра и младший брат Аннуш — мальчишка лет тринадцати), сначала чувствовал себя неловко: с такой предупредительностью, словно к больному, все относились к нему. А мальчишка просто ел его глазами. Зачерпнув ложку супу, он, не донеся ее до рта, остановился и смотрел на Корниенко так жадно, как будто тот сейчас провалится сквозь землю и он никогда его больше не увидит. Корниенко встретился с ним взглядом, вспомнил себя таким же пареньком, неожиданно подмигнул, и оба они рассмеялись Напряженность исчезла, и дальше пошел длинный, шумный, бестолковый обед, с гостами, которые Корниенко не всегда понимал, и армянскими кушаньями, которых он никогда еще не пробовал.
Вечером он вернулся в дом для выздоравливающих. Было уже поздно, но никто не спал: некоторые лежали, некоторые сидели на кроватях. К потолку поднимался густой табачный дым. На крайней койке, привалившись к прислоненным у изголовья костылям, сидел одноногий лейтенант и, тихонько подыгрывая себе на гармони, пел вполголоса:
Под весенним солнцем развезло дороги,И на Южном фронте оттепель опять.Тает снег в Ростове, тает в Таганроге.Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать…Корниенко дошел до своей кровати и лег.
«Да, наверное, там оттепель, — подумал он. — Судя по всему, полк наступает где-нибудь под Армавиром. Кони, наверное, устали, но пушки все-таки тащат».
Он представил себе, как едет на своей Зорьке впереди батареи, и ему стало жаль одноногого лейтенанта, который — не то что он, Корниенко, — никогда уже больше не вернется в свой полк.
Через месяц на медицинской комиссии его признали инвалидом, освободили вчистую и выдали пенсионную книжку. Все это случилось в течение каких-нибудь трех часов, потому что дело казалось врачам ясным. Он переходил из рук в руки, его выстукивали, осматривали, выписывали бумажки. Он опомнился, только когда вышел на улицу, и остановился в недоумении: куда же, собственно, ему теперь идти? В кармане гимнастерки у него лежала пенсионная книжка. Он с удивлением ощупал карман: она действительно там лежала. «Вчистую». Это слово, которое он когда-то механически повторял, говоря о других, сейчас было готово его раздавить. Он задумался и попробовал представить себе, как будет дальше жить. Значит, у него не будет полка, не будет батареи, там будет другой командир, а он уже не увидит никого из тех, с кем воевал. Он не будет ехать рядом со своими пушками по грязным весенним дорогам и подгонять лошадей, не будет выбирать наблюдательные пункты, не будет вести огонь, и в термосе не принесут вечером еду, и он не перекурит с друзьями, и никто уж ему не скажет «товарищ командир», потому что он уже не будет командиром, и никому он не отдаст приказания, потому что некому будет приказывать. И он даже не будет знать, где находится его прежняя батарея, потому что никто ему этого не скажет, он не будет иметь к ней никакого отношения.
Он медленно шел по улице, прихрамывая, опираясь на палку тяжелее, чем обычно. «Это — старый кадровик», — обычно говорили про него, когда заходила о нем речь в полку с кем-нибудь незнакомым. И он никогда раньше особенно не вдумывался в это слово. Но сейчас он вдруг сообразил, что позади осталось чертовски много лет — три года действительной, три года сверхсрочной, полтора года войны. Жизнь без армии давно перестала существовать для него. И сейчас он, трезво рассуждая, очень хорошо представлял себе, как он, освобожденный вчистую, будет где-нибудь работать, хотя бы в этом городе, в каком-нибудь учреждении или за городом в совхозе, и, может быть, женится — и все пойдет так, как идет в жизни у многих тысяч людей. Он мог думать об этом, но, когда он хотел более реально представить себе, какая они будет, эта жизнь, он не мог себе этого представить, это было невозможно.