Зато ты очень красивый (сборник)
Неужели это навсегда, ужасалась я, неужели я – как папа?
Мой отец совмещал, казалось бы, полностью противоположные качества – он был ужасным, чудовищным бабником, но при этом однолюбом. Я, к сожалению, была похожа на него во всем и почему бы не в этом тоже?
Страхи мои оказались напрасными. Два года спустя, одним из майских утр, я выплыла из сна и привычно прикусила губу, ожидая атаки боли.
Но боли не было. Я открыла глаза.
В доме было тихо, как бывает только в деревенских домах, глиняные стены смягчали и приглушали утренний заоконный гвалт, вопли певчих самцов кур.
Тарасик, сладко посапывая, спал у меня на макушке, как кот, мужчина раскинулся рядом, за ночь обвившись немыслимым жгутом из простыни, и был похож на Лаокоона, удавляемого змеем.
Я встала, умылась, посмотрела на себя в зеркало. Нет, мне не приснилось, сердце мое не болит.
– Костик, – негромко сказала я проверочное слово и повторила: – Костик.
Нет, ничего. Пусто. Легко. Хорошо. Все прошло. Я разлюбила тебя, хабиби.
Целый день я чутко прислушивалась к себе, как сапер к неизвестному взрывному устройству. Но нет, ничего не было.
Сердце мое было свободно – ни боли, ни жильца, ни ноши. Пусто. Легко. Хорошо.
– Свобода! Свобода! Осы, цветы и драконы! Львы, орлы и куропатки! Ура!!! – орала я, бегая по училищному двору, не в силах удержать радости и облегчения, захлестнувших меня, а Тарасик с лаем носился следом.
Несколько человек с удовольствием присоединились к нам – в нашем приюте умалишенных некоторая эксцентричность считалась хорошим тоном.
Я не могла делить эту свободу ни с кем. Я хотела насладиться ею в одиночестве, как скупец своими сокровищами.
Спустя три дня я сняла себе другую квартиру и переехала туда, прихватив пса, плед, связку книг и медную джезву, без тени сожаления оставив своего поэта.
Поэт, однако, не был статистом моих снов и устроил мне феерические проводы любви, затянувшиеся на пару месяцев.
Жить с холериком весело, но расставаться с холериком – это кошмар.
Он пил, скандалил, закатывал ужасающие сцены на людях, и я до сих пор удивляюсь, почему ему не платили за эти публичные выступления – чтобы прекратил или чтобы продолжал, все равно.
Я не держала на него зла. Знала: во всем виновата только я одна. Нет, я не мучилась угрызениями совести, была слишком счастлива для этого, я просто знала, что поступила с ним низко и бесчестно и, наверное, когда-нибудь именно за это буду гореть в аду. Это знание я приняла спокойно, как данность.
Я никогда не обманывала его, не говорила, что люблю, но разве это имеет значение? Человек живет с кем-то, кто ведет себя как любящий – спит с ним, разговаривает, смеется, держит за руку, а потом вдруг оказывается, что все это – пустота. Ничего не было, не было ничего, этот кто-то просто пережидал грозу, набирался сил, зализывал раны, а тот, наивный, любящий, для него – просто промежуток. Обидно тратить время своей жизни на то, чтобы быть для этого бесчестного кого-то промежутком, перевалочным пунктом, дешевым отелем, в котором проводят ненастную ночь, а потом покидают, не оглянувшись.
Никто не вправе так поступать с любящими, никто не может безнаказанно пожирать чужую жизнь.
Мне надо было подумать об этом и о многом другом, и хотя сессия была на носу, я позвонила Артюше, и мы сорвались в Крым – «писать марины, жевать рапаны и строить жизненные планы».
Мы не потерялись за это время, Артюша, бывало, наезжал в гости, летом и ранней весной мы вдвоем или с целой ватагой приятелей уезжали в тот же Крым, а зимой, в каникулы (мои каникулы), шатались по трем столицам – Питер – Москва – Киев.
В этот раз решили ехать на Форос.
Май выдался жарким, дорога – длинной, до побережья мы добрались глубокой ночью, пыльные и измученные.
Тарасик, стоически переносивший все тяготы пути, обиженно лаял на море, в который уж раз обманувшее его, подло подсунув изнывающей от жажды собаке глоток горькой, соленой воды. Ночное море только тихо смеялось в ответ.
– Ну всё, дома. Фу-у-у-ух, – сказал Артюша, снимая майку и вытирая ею лицо. – Полезли на тот камень, будем слушать море, смотреть на звезды, а потом спать.
– Как бы Тарасик оттуда не сковырнулся ночью…
– Он дурак, что ли? Там полно места, полезли… Только искупаемся сначала, давай?
Вода была еще по-весеннему холодной, но мы долго плавали по лунной дорожке, а потом развели на берегу костер, сидели, завернувшись в спальники, пили чай и хрустели поджаренным хлебом.
– Как дела? – спросил Артюша.
– Как сажа бела, – ответила я. – Похоже, я – подлец.
– А. Ну это мы все, – сказал Артюша.
По утрам мы прыгали в море со скалы и почти с той же скоростью выпрыгивали на берег – вода была очень холодной, к полудню, когда вставала стена зноя, над морем начинал клубиться туман.
Лазали по горам, птицами рассаживались на ветках деревьев, делали наброски – пейзажей, моря, друг друга – всего.
Тарасик азартно гонял от стоянки ежей, едва ли уступавших ему в размерах. Возвращался с харей, утыканной колючками, но героической и довольной.
– Наверное, думает, что он – бульмастиф, а ежи – огромные реликтовые твари, – говорил Артюша.
– Да вряд ли. Он же не курит траву, – отвечала я.
Все дни проводили в молчании, но временами Артюша неожиданно замирал посреди тропинки и трагическим голосом произносил:
– Сейчас скажу шедевр. Слушай.
гордая птица парит в поднебесье
голосом хриплым поет свою песню
пристально смотрит на круглую землю
там я ее песне внимательно внемлю [1]
А? Как? Сила, да? – И великодушно добавлял: – Тебе!
Я смеялась до слез. Мы играли в эту игру давно, от начала времен, я даже представляла его своим друзьям так: «Это Артем Мехлевский. Очень хороший художник и очень плохой поэт. Берегитесь его». Но мне и на самом деле нравились бесконечные стишата, которые перли из Артюши, как мелкий жемчуг из полоумной устрицы, потому что я очень его любила, Артюшу, и меня умиляла эта его слабость, как его умиляло то, что я картавлю.
– Гло, скажи: «Премьер-министр Маргарет Тэтчер».
– А по е…ничку?
– Не, не надо. Лучше скажи: «Стаффордширдский терьер резв, а ротвейлер-р-ретив».
– Стаффордширдский терьер трезв?
– Ой, я не могу!.. – Артюша хватался за бока. – Ты как кошечка тарахтишь… Ну скажи – р-р-р-р-р-р…
– Еще один. Если скажешь еще шедевр, тогда, может быть, я сделаю это для тебя.
– Ладно. Ладно. Счас. А, вот слушай. Про зиму будет:
пошли вы со своими снегирями
хоккеем с шайбой бабами из снега
и девушками с сизыми губами
губами цвета пасмурного неба
не надо мне романтики такой
идите на х.. со своей зимой
Нет, я – точно гений. Гений. Не знаю прям, что делать, как жить среди простых людей такой глыбой таланта. А, Гло? Как считаешь?
Я все думала, отчего мне с ним так легко, ведь я, в сущности, мало его знала, так мало, что практически ничего не могла сказать о нем словами.
Мы не росли вместе, но мы взрослели вместе, а еще учились у одного мастера. Может быть, в этом и было дело, ведь побеги от одного дерева обычно схожи.
Наверное, так относятся друг к другу кровные родственники. Ты знаешь о человеке что-то главное, инстинктивно, без слов, тебе доступны все пароли, все уровни понимания, код ДНК, и он знает о тебе столько же, и поэтому нет ни малейшей возможности притвориться, сыграть, солгать, и даже если ты сам запутался или усомнился в себе – ведь люди часто лгут прежде всего себе, – то рядом с ним эта ложь отступает и в твою жизнь вносится ясность. Как ветер с моря.
С другими так не получалось. Я как всякий скрытный человек знала, что вовсе необязательно прилагать усилия, для того чтобы ввести людей в заблуждение относительно себя. Они прекрасно справляются сами. Иногда мне казалось, что человек человеку – только повод для иллюзий.
Мы пробыли тогда в Крыму – сколько? – да не больше недели, пожалуй.