Все лгут
Анна и Сильви погибли мгновенно, а Ясмин выжила, чудесным образом оставшись практически невредимой.
Самир ее так и называл: «мое маленькое чудо». Об Анне он редко говорил, но всякий раз, как это случалось, глаза его увлажнялись, а голос начинал дрожать.
– Знаешь, она быть такая красивая, что дома, в Париж, люди останавливаться, когда она проходить мимо по улице. Но она никогда этим не пользоваться. Со всеми быть одинаково милый.
Да, когда он так говорил, у меня что-то свербило в душе, хоть я понимала, что ревновать к умершей нелогично и даже непристойно.
Я глядела на фотографию улыбающейся женщины с двумя девочками – теперь осталась только Ясмин.
Или она все-таки это сделала?
Меня волной накрыло какое-то неприятное чувство, подкатила дурнота, причины которой я не понимала. Было ли тому виной исчезновение Ясмин, или вино, которое я пила накануне, или, быть может, отсутствие сна?
Я вернулась в кровать, скользнув в теплое гнездышко под пуховым одеялом, и прислушалась к дыханию Самира. Не услышав ни звука, я не на шутку встревожилась и нащупала выключатель ночника. Самир инстинктивно зажмурил веки. Я тут же потушила свет, чувствуя себя донельзя глупо: не было причины думать, что он испустил дух просто от отчаяния. Так что я почувствовала настоящее облегчение.
Он был жив. Он дышал.
Любимый Самир.
Бедный мой, любимый Самир.
* * *Мы с Самиром познакомились на вечеринке за два года до всего этого. Вечеринка была у Греты, той самой, что устроила девичник в Сандхамне. Если подумать, многие из девчонок в тот раз тоже присутствовали. У нас была такая девичья банда – или теперь вернее будет сказать, женская – еще со времен гимназии. Многие так и остались жить на Королевском Мысе.
Грета тогда поставила себе целью свести меня с одним своим знакомым парнем, аудитором. Сомнения одолели меня, едва она произнесла вслух это слово – аудитор. Звучало до безумия скучно. В итоге так оно и оказалось – парень был скучным. Добродушным, но скучным. К несчастью, он на меня запал, так что большую часть праздника я провела, скрываясь от него по углам шумной прокуренной квартиры. До тех пор, пока не появился мужчина с гитарой, который, устроившись на стуле посреди гостиной, стал играть и петь на французском языке.
– Это Самир, – шепнула Грета мне прямо в ухо. – Приятель моей двоюродной сестры. Врач и по совместительству отличный певец, правда?
– Ты платишь ему за выступление?
Грета расхохоталась.
– Ты что же, считаешь, я на мешках с золотом сижу? Он здесь в гостях, просто захотел спеть. – Грета немного замялась, но все же выпалила: – Но ты на него даже не гляди, он должен быть моим.
Я улыбнулась. Когда Грета развелась с мужем, она заявила, что больше не желает иметь ничего общего с мужчинами. Очевидно, она изменила мнение. Я оглядела мужчину с гитарой. Слегка вьющиеся волосы, собранные в пучок, кожа медового оттенка. Музыкальные пальцы нежно перебирали струны гитары.
Я всегда тащилась от музыкантов – отчасти именно поэтому я влюбилась в Брайана, отца Винсента. Иногда я размышляю над этим, пытаясь понять, полюбила ли я его самого или его музыку. А может быть, для меня они были неразделимы. Но Брайан был щенком, юнцом на пороге взрослой жизни, который не имел ни малейшего желания связывать себя какими-то узами.
Самир произвел на меня совершенно противоположное впечатление.
Он старше – это было ясно даже на расстоянии, – щеки немного впалые, волосы – редеющие и у висков уже тронутые сединой. Под тонкой кожей на руках белели костяшки пальцев.
Когда он сделал перерыв, я подошла к нему и протянула бокал вина. Мы чокнулись, и он представился – Самир Фоукара. Он хорошо говорил по-шведски, с чарующим французским акцентом. Вопросов задавал множество. Кем я работаю, что люблю есть, как предпочитаю спать, на спине или на животе, и согласна ли я, что в Швеции красивее всего зимой, когда солнце не показывается из-за горизонта, а травы и деревья спят под снегом. Да, именно так и сказал – травы и деревья спят под снегом. Устоять было невозможно, и мне кажется, он об этом прекрасно знал. Я думаю, он догадался, какой эффект произвели на меня его пение, французский прононс и эти маленькие поэтические зарисовки. Когда он узнал, что я немного говорю по-французски, то принялся тут и там перемежать речь французскими словами.
– Знаешь, au debut [2], Швеция показаться мне чертовски скучный. Люди здесь… с ними сложно, tu sais [3], найти контакт. А потом я понять, что все вы просто timide – застенчивый.
Я засмеялась над ним и вместе с ним. Опустошила свой бокал, а потом и еще один.
– Идем, – сказал он. – Прогуляемся. Будем купаться по-шведски.
Была ранняя осень, а дом Греты – единственный многоквартирный на всем Королевском Мысе – стоял у самого моря.
– Ты серьезно?
Он схватил меня за руку и, не дожидаясь ответа, с впечатляющей решимостью потянул к выходу, лавируя между моими захмелевшими друзьями. Когда мы оказались в прихожей, он обернулся:
– Нам понадобится обувь, нет?
Я захихикала. Я ведь преподавала шведский, и такая формулировка, в которой одновременно были и вопрос, и утверждение, звучала для меня очень забавно.
А потом мы выскользнули из дома в ночь. Немного пьяные, босые и совершенно бесстыжие. Мы купались по-шведски, то есть обнаженными. Мы ныряли со скал возле дома Греты. А ее наказ – на него даже не гляди, он должен быть моим – был давно и прочно мною забыт.
В том месте и в тот час битва была проиграна или выиграна, зависит от того, как посмотреть. Я влюбилась с первого взгляда в этого француза, который вдобавок к тому что был музыкантом, оказался также отцом шестнадцатилетней дочери (Ясмин) и врачом, онкологом, и занимался исследованиями в Каролинском институте [4]. Картину дополнял тот факт, что Самир был борцом. Он смог оставить родину и начать все заново здесь после трагической гибели жены и младшей дочери на обледеневшей дороге в предместье Парижа.
Иногда мне казалось, что он видит эту ситуацию сходным образом. Он ведь был женат на шведке – однажды влюбившись, так и остался очарован северянками, холоднокровными, светловолосыми и застенчивыми, timide. Возможно, он почувствовал что-то родное во мне, точно так же, как я в его музыке услышала знакомые ноты, только восприняла их как экзотические. Наверное, такова любовь – ты любишь не только и не столько человека, сколько то, что он пробуждает в твоей душе: воспоминания о прошлых отношениях, едва уловимое ощущение надежности, даже если вы никогда не были знакомы.
Может быть, потому мы и не видим, каков человек на самом деле, что любовь и впрямь слепа и ослепляет нас. Потому что так и должно быть. Что бы иначе заставляло нас в очередной раз перевернуть все в своей жизни с ног на голову и начать заново, с другим человеком? Для чего бы люди съезжались, меняли свой уклад, договаривались о том, что важно?
Любовь жаждет перемен, а перемены приносят боль.
В тот вечер мы скрепили свою только что обретенную любовь союзом на моей старенькой софе. А еще на полу в ванной. И в кровати – уже следующим утром, когда первые лучи солнца прогнали тьму прочь.
Винсент, который ночевал у моей мамы, в пансионате для престарелых в Накке, должен был вернуться домой не раньше обеда. Когда я рассказала Самиру, что у меня есть восьмилетний сын с синдромом Дауна, он лишь улыбнулся.
– Он веселый, n’est ce pas? [5] Дети-дауны обычно веселые.
Я не стала его поправлять, сочла оговорку чисто лингвистической неточностью. Дети – не дауны, у них синдром Дауна. Человек – это не его диагноз. Человек – это личность со всеми возможными качествами, как положительными, так и отрицательными. К тому же это предубеждение, и люди распространяют его без всякого злого умысла, что все носители синдрома Дауна – радостные дурачки. Винсент сам по себе позитивный ребенок и в самом деле мог быть неисчерпаемым источником радости. Но в то же время он как никто другой способен испытывать мое терпение.