Лотерея [Подтверждение]
Чтобы разобраться с собой, мне следовало относиться к себе более объективно, изучать себя примерно таким же образом, как изучается герой в романе. Описанная жизнь не идентична реальной. Жить — не искусство, в то время как описывать жизнь — искусство. Жизнь — это серия случайностей, взлетов и падений, плохо запомненных и неверно понятых, серия преподанных, но лишь в малой степени воспринятых уроков.
Жизнь безалаберна, у нее нет формы, нет сюжета.
На протяжении всего детства мир вокруг тебя полон тайн. Они являются тайнами лишь потому, что никто их толком тебе не объяснил, либо из-за малости твоего опыта, но все равно остаются в памяти тайнами, потому что будоражили твое воображение. Потом, когда ты повзрослеешь, придут простые и очевидные объяснения, однако они бессильны что-нибудь сделать, потому что скучны, лишены присущей тайнам привлекательности.
Так что же вернее — воспоминание или факт?
В третьей главе моего второго варианта я начал описывать случай, идеально иллюстрирующий эту дилемму. Случай связан с дядюшкой Вильямом, старшим братом моего отца.
Я прожил значительную часть своего детства, ни разу не увидев Вильяма, или Билли, как его называл отец. Над именем Билли всегда висело нечто вроде облачка: мать относилась к нему с нескрываемым неодобрением, в то время как для отца он был чем-то вроде героя. С ранних лет я слышал от отца рассказы о хулиганских проделках, в которых участвовали они с Билли. Билли всегда попадал в какие-нибудь неприятности и был большим специалистом по части розыгрышей и далеко не безобидных шуток. Мой отец вырос и стал успешным, уважаемым инженером, в то время как Билли раз за разом ввязывался в какие-то сомнительные дела: плавал на кораблях, продавал подержанные автомобили, торговал залежалыми излишками с армейских складов. Лично я не видел в этом ничего зазорного, однако мама придерживалась иного мнения.
И вдруг, как снег на голову, дядя Вильям появился в нашем доме, наполнив мою жизнь радостным возбуждением. Высокий и дочерна загорелый, Билли щеголял большими пушистыми усами и ездил в открытой машине со старомодным гудком. Он говорил, шикарно растягивая слова, и носил меня, визжащего от восторга, по саду вверх тормашками. Его большие ладони были покрыты жесткими темными мозолями, и он курил вонючую трубку. Его глаза видели очень далеко. Прогулка с ним на машине стала для меня головокружительным приключением, он вихрем проносился по проселочным дорогам и пугал полицейского, мирно крутившего педали велосипеда, трубными звуками своего гудка. Он купил мне игрушечный автомат, стрелявший маленькими деревянными пулями, и научил меня строить укромное убежище в ветвях дерева.
Затем он исчез так же неожиданно, как и появился, и меня отослали спать. Я лежал в своей комнате и слышал, что родители о чем-то спорят. Слов я не разбирал, но помню, что отец вдруг начал громко кричать и вышел, хлопнув дверью, и что потом мама заплакала.
Я не видел дядю Вильяма больше ни разу, и даже родители перестали его упоминать. Раз или два я пробовал спросить о нем, но родители ловко, как то умеют все родители и не умеют дети, уводили разговор куда-нибудь в сторону. Примерно через год отец сообщил мне, что Билли работает теперь за границей («где-то там, на востоке») и что вряд ли я снова его увижу. Голос его звучал как-то не так, что всколыхнуло во мне сомнения, но эти сомнения тут же улетучились — ребенком я был вполне простодушным и предпочитал верить тому, что мне говорят. Тем все и кончилось, но еще долго приключения дядюшки Вильяма за границей будоражили мою фантазию: с некоторой помощью от взапой читаемых мною комиксов я видел, как он взбирается на неприступные горы, охотится на диких зверей и строит железные дороги. Все это легко сопрягалось с тем, что я о нем знал.
Когда я вырос и начал думать самостоятельно, я понял, что отец, по всей видимости, сказал мне неправду, что внезапное исчезновение Билли почти наверняка имело простую, вполне прозаическую причину, но даже и тогда его сияющий образ ничуть не потускнел.
Правда обнаружилась гораздо позднее, когда отец уже умер, и я разбирал его бумаги. Среди них было письмо от начальника даремской тюрьмы, извещавшее, что дядюшка Вильям помещен в тюремный лазарет; во втором письме, датированном несколькими неделями позднее, сообщалось, что он умер. После нескольких запросов в министерство внутренних дел я выяснил, что Вильям отбывал двенадцатилетний срок за вооруженное ограбление. Преступление, за которое его посадили, было совершено меньше чем через неделю после того потрясающего, сумасшедшего июльского дня.
И даже сейчас, когда я это пишу, мое воображение все еще рисует дядю Билли в некоей экзотической стране, воюющим с людоедами или несущимся на лыжах по горному склону.
Оба варианта его личности истинны, только истины у них разные. Одна из них убога, неприятна и окончательна, в то время как другая обладает, в моей личной терминологии, фантазийной достоверностью, не говоря уж о том весьма привлекательном обстоятельстве, что она позволяет Билли однажды вернуться.
Чтобы обсуждать в своем повествовании проблемы вроде этой, я должен взглянуть на них и на себя со стороны. Это связано с удвоением меня, если не с утроением.
Есть я, который пишет. Есть я, которого я вспоминаю. И есть еще я, о котором я пишу, герой этого повествования.
Мой мозг ни на секунду не забывал принципиального различия между истиной фактов и истиной фантазии.
Но как ни крути, в основе всего лежала память, и не было дня, чтобы я не получил напоминания о том, сколь она ограниченна и ненадежна. Я узнал, к примеру, что сами по себе воспоминания отнюдь не складываются в сюжет. Существенные события вспоминаются в последовательности, негласно заказанной подсознанием, и нужны постоянные усилия, чтобы перегруппировать их в связный рассказ.
В раннем детстве я сломал себе руку, о чем напомнила мне фотография в одном из присланных Фелисити альбомов. Но когда это случилось — до того, как я пошел в школу, или после, до или после смерти бабушки, мамы моей мамы? Каждое из этих трех событий произвело на меня сильное впечатление, все они наглядно мне продемонстрировали враждебную, случайную природу мира. Прежде чем писать, я попытался вспомнить порядок, в котором они произошли, — попытался, но не смог, память меня подвела. В результате мне пришлось наново изобретать эти события, выстраивая их в непрерывную последовательность, чтобы понятнее показать, почему они так на меня повлияли.
И даже внешние подпорки памяти оказались ненадежны, прекрасным примером чего была моя сломанная рука.
Я знаю, что у меня была сломана левая рука, знаю, потому что такие вещи не путаются и не забываются, не говоря уж о том, что и по сей день моя левая рука заметно слабее правой. Здесь вроде бы нет места для сомнений. Но вот я беру в руки единственное документальное свидетельство этой травмы, небольшую серию черно-белых снимков, сделанных тем летом, когда мы отдыхали всей семьей. И вот там, на нескольких кадрах, снятых на фоне залитого солнцем сельского пейзажа, присутствую я, скорбного вида ребенок с правойрукой в белой гипсовой повязке.
Я наткнулся на эти фотографии примерно в то самое время, когда описывал соответствующий случай на бумаге, и они меня ошеломили. Несколько секунд я пребывал в полном замешательстве, ведь неожиданное открытие ставило под вопрос все мои прошлые взгляды на воспоминания. Само собой, я очень скоро сообразил, что произошло в действительности: тот, кто печатал эту пленку, случайно перевернул ее, вставляя в увеличитель. Придя к такому выводу, я пригляделся к снимкам повнимательнее — сперва-то меня интересовала исключительно собственная персона — и обнаружил множество подтверждающих деталей: зеркально перевернутую надпись на автомобильном номере, машины, едущие не по той стороне улицы, пуговицы не на той стороне одежды и так далее.
Все предельно просто, однако этот случай открыл мне два обстоятельства, касающиеся меня же самого: у меня возникла и день ото дня крепнет страсть проверять и перепроверять то, что казалось мне прежде очевидным, и я не могу полностью полагаться ни на что, касающееся прошлого.