Лотерея [Подтверждение]
Я нагулялся до боли в ногах и только тогда повернул к клинике.
В коттедже меня ждала Сери, у нее на коленях лежала растрепанная пачка машинописных листов, и она их бегло просматривала. Мне потребовалось несколько секунд, чтобы понять, что это такое.
— Ты ее добыла! — воскликнул я, садясь с ней рядом.
— Да, но с условием. Ларин сказала, что ты не должен читать ее в одиночестве. Мы будем читать сугубо вместе.
— Я думал, мы договорились, что я займусь этим сам.
— Мы договорились только о том, что я возьму ее у Ларин. Она думает, что твоя реабилитация прошла достаточно успешно, и не возражает, чтобы ты ознакомился со своей рукописью, при условии, что я буду рядом и буду давать необходимые пояснения.
— Тогда давай начнем.
— Прямо сейчас?
— Я уже знаешь, сколько этого жду.
Сери сверкнула на меня испепеляющим взглядом, швырнула на пол авторучку и встала; страницы рукописи рассыпались у ее ног ворохом грязноватой бумаги.
— В чем дело? — удивился я.
— Ни в чем, Питер, ровно ни в чем.
— Нет, правда… Ты что, на что-нибудь обиделась?
— Господи, ты же только о себе и думаешь! Тебя ничуть не трогает, что у меня тоже есть какая-то жизнь! Я провела здесь, в этой комнате, восемь недель подряд, думая о тебе, беспокоясь о тебе, разговаривая с тобой, обучая тебя, да просто сидя у твоей постели. И ты ни разу не подумал: а не хочу ли я иногда заняться чем-нибудь другим? Ты ни разу не спросил, как я себя чувствую, о чем я думаю, чего я хочу… ты считал естественным и самоочевидным, что так будет продолжаться хоть до бесконечности. А я иногда доходила до того, что мне было ровным счетом наплевать и на тебя, и на твою никчемную жизнь!
Сери отвернулась и стала смотреть в окно.
— Прости, пожалуйста, — пробормотал я, ошеломленный этой вспышкой ненависти.
— Я скоро уеду. У меня есть кой-какие дела.
— Какие дела?
— Острова, которые мне давно хочется посмотреть. — Она снова повернулась ко мне. — Ты пойми, ведь у меня тоже есть своя жизнь. И есть другие люди, с которыми мне хотелось бы общаться.
Ответить мне было нечего. Я не знал о Сери и ее жизни почти ничего и никогда ее особенно не расспрашивал. Она была абсолютно права: я считал ее присутствие, ее заботу само собой разумеющимися, так что теперь сказать мне было нечего. Был, конечно же, некий довод в мою защиту, но у меня не хватило смелости к нему прибегнуть: ведь я никогда не просил ее быть при мне сиделкой, а все, что происходило со мной с первых дней моего нового сознания, казалось мне самоочевидным и не подлежащим никакому сомнению.
Я скользнул глазами по валявшейся на полу груде бумажного хлама. Какие секреты она таит? Когда я это узнаю?
После такого разговора нужно было хоть немного остыть, и мы, как обычно, пошли гулять по саду. Позднее, уже в столовой, за ужином, я осторожно попросил Сери рассказать о себе. Это не было символическим жестом, попыткой загладить свою вину; взбешенная моим кажущимся эгоизмом, Сери открыла мне глаза на еще один пробел в моих познаниях о мире.
Я начинал понимать огромность жертвы, принесенной этой девушкой ради меня: битых два месяца она сидела со мной как привязанная, во всем меня обслуживала, я же, по-детски капризный, и любил ее вроде бы, и во всем ей верил, но, по сути, интересовался лишь самим собой.
И вдруг — совершенно неожиданно, ведь прежде такое мне и в голову не приходило — я испугался, что она меня оставит.
Присмирев от этой мысли, я стал молча смотреть, как она собирает с пола рассыпанную рукопись и проверяет порядок страниц. Затем мы сели бок о бок на кровать, и Сери отложила в сторону несколько первых листов.
— Здесь, в начале, нет ничего такого уж важного, просто излагаются обстоятельства, при которых ты начал писать. Несколько раз упомянут Лондон и какие-то другие придуманные места. Все содержание сводится к тому, что тебе не повезло, а какой-то знакомый тебе помог. Не очень интересно.
— Можно, я взгляну? — Я взял у нее отложенные листы. Все было так, как она сказала; человек, их писавший, был абсолютно мне чужд, его самооправдания выглядели натужно и надуманно.
— А что там дальше?
— Дальше начинаются трудности. — Сери передала мне следующую страницу и указала карандашом на одну из фраз. — «Я родился в тысяча девятьсот сорок седьмом году вторым ребенком Фредерика и Кэтрин Синклер». Я и имен-то таких никогда не слыхала!
— А почему вы их поменяли? — спросил я. Имена «Фредерик» и «Кэтрин» были зачеркнуты карандашом; сверху от них Ларин, а может быть, Сери вписала настоящие имена моих родителей: Франфорд и Котеран.
— Тут мы легко могли проверить. Имена родителей есть в твоем досье.
Страшно подумать, сколько головной боли устроил я этим женщинам. Указанный Сери абзац просто кишел заменами и искажениями. Каля, моя старшая сестра, именовалась «Фелисити»; я уже знал, что это слово обозначает счастье либо радость, но никогда не слышал, чтобы оно использовалось в качестве имени. Далее я увидел, что мой отец был «ранен в пустыне» — абсолютно непонятное выражение, — а моя мать работала в то время на коммутаторе «государственного учреждения», располагавшегося в каком-то «Блетчли». После войны с Гитлером мой отец был в числе первых солдат, вернувшихся домой, и они с моей матерью сняли дом на окраине «Лондона», именно там я и родился. Все эти непонятности были вычеркнуты, а слово «Лондон» было исправлено на «Джетра», что дало мне приятное ощущение твердой почвы под ногами.
Сери просмотрела вместе со мною десятка три страниц, объясняя все встречавшиеся трудности и основания, на которых были сделаны те или другие замены. Замены были вполне разумные, и я легко с ними соглашался.
Повествование продолжалось вполне буднично и одновременно загадочно: первый год «моей» жизни семья жила на окраине «Лондона», а затем переехала в северный город, носивший название «Манчестер». (Он был превращен в ту же самую Джетру.) С «Манчестера» начались пересказы моих воспоминаний, и вот тут-то трудности хлынули широкой рекой.
— Ужас, — сказал я. — И как вы смогли во всем этом разобраться.
— Я далеко не уверена, что мы разобрались. Кроме того, мы многое опустили. Ларин была очень на тебя сердита.
— За что? В чем тут моя вина?
— Она хотела, чтобы ты заполнил ее вопросник, а ты отказался, заявив, что в этой рукописи содержится все, что нам нужно о тебе знать.
Надо думать, я и сам тогда в это верил. На каком-то этапе своей жизни я написал этот невразумительный текст, искренне считая, что он как нельзя лучше описывает меня и мою жизнь. Это ж какую нужно было иметь голову, чтобы измыслить подобную глупость! Но тут не отопрешься, на первой странице стоит мое имя. Когда-то, до лечения, я сам все это написал и, видимо, знал тогда, что делаю.
Я ощутил сосущую тоску по себе самому. Где-то позади, в прошлом, как за непреодолимой стеной осталась моя индивидуальность, остались моя воля и интеллект. Как пригодилось бы мне все это сейчас, чтобы понять то, что я же когда-то и написал.
Я заглянул в рукопись дальше. Пропуски и замены продолжались, ничуть не убывая в количестве. А все-таки зачемя все это напридумывал?
Этот вопрос был куда интереснее отдельных подробностей. Ответив на него, я смог бы заглянуть в себя, в утраченный мною мир. Не эти ли вымышленные имена и названия — Лондон и Манчестер, Фелисити и Грация — преследовали меня в бреду и не оставляли потом? Эти бредовые образы накрепко въелись в мое сознание, стали неотъемлемой, основополагающей частью меня послеоперационного, меня, какой я есть сейчас. Не обращать на них внимания — значит заранее отказаться от любых попыток лучше себя понять.
Я все еще не утратил умственной восприимчивости, все еще горел желанием узнавать.
— Ну так что, продолжим? — предложил я Сери.
— Там и дальше ничуть не понятнее.
— И все-таки мне хотелось бы.
— А ты точно ничего в этом не понимаешь? — спросила она, забирая у меня листы рукописи.