Лотерея [Подтверждение]
Черт бы побрал Лотерею, взвалившую все это на мои плечи. Я встал, подошел к окну и застыл, глядя вдаль, в сторону моря. Мы с Сери были свободны от всяких обязательств, могли покинуть клинику хоть сию же секунду.
Но потом пришло понимание: какая бы болезнь во мне ни таилась, она исцелима! Пройдя курс атаназии, я никогда уже больше не заболею, я буду жить вечно. Болезнь, где твое жало.
На меня нахлынуло пьянящее ощущение беспредельной силы и свободы. Я вдруг осознал, какими тяжкими кандалами висит на всех нас перспектива возможной болезни: мы осторожничаем с пищей, боимся перенапряжения — равно как и гиподинамии, — боимся недосыпа, боимся пить, боимся курить и смятенно прислушиваемся к первым признакам неизбежной старости. И вот появилась возможность навсегда позабыть обо всех этих страхах: я смогу как угодно издеваться над своим телом либо вовсе его игнорировать. Я никогда не узнаю, что такое немощь, никогда не превращусь в дряхлую развалину.
Уже сейчас, в мои почтенные двадцать девять, я начинал завидовать тем, кто был младше меня. Я завидовал безотчетной легкости молодых парней, завидовал гибким, грациозным девушкам. Глядя на их энергию, их здоровье, начинало казаться, что иначе и быть не может. Кто-нибудь старше меня может этому улыбнуться, но я уже начал подмечать у себя первые признаки далекой еще вроде бы старости. После курса атаназии я навсегда останусь двадцатидевятилетним. Через несколько лет эти юнцы, предмет моей тайной зависти, сравняются со мной по возрасту, однако я буду на несколько лет их мудрее. И с каждым годом, с каждым десятилетием я буду видеть мир все отчетливее, понимать все глубже.
Ошеломляющее известие о скорой смерти подтолкнуло меня к пониманию того, что Делонне интерпретирует атаназию несколько произвольно. Я прочитал его книгу в совсем еще юном, доверчивом возрасте и без раздумий воспринял все в ней написанное как истину в высшей инстанции. Делонне видел в атаназии отрицание жизни, хотя в действительности она была утверждением.
Сери недавно отметила, что наступление смерти несет с собой разрушение памяти. Но жизнь — она и естьпамять. Пока я живу, пока просыпаюсь по утрам, я помню свою жизнь, и с течением лет моя память становится все богаче. Если старикам свойственна мудрость, то это связано не просто с возрастом, а с восприятием и удержанием, с накоплением воспоминаний в количестве, достаточном для того, чтобы потом надежно отличать важное от неважного.
В другом своем аспекте память — это непрерывность, ощущение самотождественности и причинно-следственной связи. Я есть то, что я есть, потому что я могу вспомнить, как я этим стал.
А еще память — это сверхъестественная сила, про которую я говорил Сери: импульс жизни, подталкивающий тебя сзади и прозревающий будущее.
С увеличением продолжительности жизни будет увеличиваться и количество памяти, а разум пресуществит это количество в качество.
А с обогащением памяти обогатится и восприятие жизни.
Все боятся смерти. Смерть есть бессознательность, полное угасание всех физиологических и ментальных процессов, поэтому вместе с телом умирает и память. Человеческий разум, пребывающий на стыке прошлого с будущим, исчезает вместе с тем, что он помнит. Поэтому о смерти нет воспоминания.
Страх смерти — это не просто боязнь боли, боязнь унизительной утраты всех сил и способностей, страх перед разверзшейся бездной, но первобытный, из тьмы веков пришедший страх: а вдруг ты потом это вспомнишь?
Весь опыт мертвого состоит в одномоментном акте умирания. Те, кто живет, не могут быть живыми, если в их памяти содержится состояние смерти.
Где-то за краем своего нового прозрения я понимал, что Сери и Ларин беседуют: общеположенные вежливости и шутки, достопримечательности острова, которые Сери стоило бы посетить, гостиница, где она может остановиться. Еще я знал, что какой-то мужчина принес на большом подносе завтрак, но еда меня не интересовала.
Компьютерная распечатка лежала на столе, она была раскрыта на моей продолжительности жизни. Тридцать пять — сорок шесть лет… вероятностная оценка, отнюдь не настоящее предсказание.
Для молодого человека двадцати с малым лет ожидаемый срок доживания составляет что-то около полувека. Само собой, он может умереть и через три недели, но статистика утверждает, что это крайне маловероятно.
Статистика утверждала, что мне осталось шесть лет. Я мог бы, конечно, дожить и до девяноста, но это было куда менее вероятно.
Но как проверишь, насколько надежны эти цифры? Я снова взялся за распечатку, мельком подивился безукоризненной аккуратности компьютера и внимательно перечитал всю эту мешанину сведений обо мне. Картина складывалась довольно перекошенная, в ней не было практически ничего такого, что могло бы быть истолковано в мою пользу. Унылый, сильно пьющий тип с весьма сомнительными политическими пристрастиями, подверженный резким, непредсказуемым переменам настроения. Все это неким загадочным образом влияло на мое здоровье и общее физическое состояние, ведь именно на эти данные опирался компьютер, вычисляя, сколько я могу еще прожить.
Ну почему они не приняли во внимание и другие факты? Например, что летом я много купаюсь, что я люблю свежую, хорошо приготовленную пищу и ем много фруктов, что я бросил курить, а в детстве регулярно посещал церковные службы, что я делаю щедрые пожертвования благотворительным фондам и люблю животных, что у меня голубые глаза?
Все эти факты казались мне ничуть не менее — и не более — существенными, и каждый из них мог повлиять на компьютер, возможно — даже сдвинуть его предсказание на несколько лет в мою пользу.
Во мне шевельнулось подозрение. Все эти цифры получены организацией, стремящейся продать свой товар. Ни для кого не было секретом, что Лотерея Коллаго — организация коммерческая, что главный источник ее доходов — это торговля билетами и что каждый здоровый бессмертник, выпущенный клиникой, является ходячей рекламой их деятельности. Их очень интересовало, чтобы каждый призер Лотереи принял предложенный ему курс; чтобы добиться этого, они могли пойти и на обман.
Короче говоря, нужно пройти независимое медицинское обследование и только потом уж что-нибудь решать. Я чувствовал себя абсолютно здоровым, я подозревал, что компьютер мухлюет, я боялся атаназии.
Я повернулся к Ларин и Сери; они уже взялись за принесенный служителем завтрак, мюсли и тосты. Садясь за стол, я увидел, что Сери на меня смотрит, и понял: она понимает, что я изменил свое решение.
15
Диагностический центр клиники занимал одно из крыльев главного здания; здесь проходили предварительное обследование все получатели курса атаназии. Среди диагностических процедур, которым подвергли меня врачи, были и утомительные, и страшноватые, и унизительные, и интересные, и попросту скучные. Поражало изобилие непонятной — да, впрочем, и не предназначенной для моего понимания — медицинской техники. Предварительное обследование проводилось в прямом взаимодействии с компьютером; потом меня поместили в аппарат, являвшийся, как я думаю, обзорным сканером всего организма. После более подробного рентгеновского просвечивания отдельных частей моего тела — головы, поясницы, левого предплечья, грудной клетки — меня осмотрел и допросил врач, сказавший в заключение, чтобы я одевался и шел в свой коттедж.
Сери ушла подыскивать себе гостиницу, Ларин задержалась в клинике. Я сел на кровать и погрузился в размышления о психологических факторах больницы, любой больницы, где раздевание пациента есть лишь первая из долгого ряда операций, посредством которых он превращается в нечто подобное говорящему куску мяса. В этом состоянии его индивидуальность полностью подавляется к вящей славе симптомов, как мешающая, надо думать, их полнейшему проявлению.
Чтобы напомнить себе, кто я есть такой, я взялся перечитывать свою рукопись, но вскоре был вынужден прервать это занятие, потому что пришли Ларин Доби и доктор Корроб, тот самый врач, который беседовал со мною в клинике. Ларин скользнула по мне тусклой безрадостной улыбкой и села за письменный стол.