Кухонный бог и его жена
Должно быть, она все же стала революционеркой. Поэтому и взяла меня в город в тот день продемонстрировать все зло империализма в Шанхае, показать слишком липкое, слишком сладкое, слишком редкое и слишком грустное, научить тому, что узнала от Лу. А волосы отрезала в знак того, что она, как девушка в носилках, наконец обрела свободу.
Да, но если бы мама сбежала с Лу, значит, осталась бы жива, а значит, обязательно вернулась бы за мной, своей син ке! Она бы попыталась отыскать меня в школе, в той же, куда ходила сама. Она бы тайно приплыла на остров на лодке и спряталась за кустами, чтобы выскочить и сказать:
— Я пришла, чтобы взять тебя с собой. Познакомься с моим новым мужем.
И тогда я думаю, что моя мать сбежала насовсем, не в силах смириться с этим грустным миром. Может, она узнала, что Лу умер, читая газету, которую мы купили на Фучоу-роуд. Или другую, которую купила раньше. И прочитала, что его застрелили, убили, когда он учил крестьян читать. Многих революционеров убивали именно так. И горе напомнило ей об утерянной любви. Пока я спала в кинотеатре, она думала об этом и плакала. Когда мы искали ea-ea-ю, она переполнялась чувством вины, вспоминая, как не могла удержаться ни от того, чтобы съесть эту рыбу, ни от вступления в брак без любви. А пока я спала в кабинке рикши по пути домой, она мучилась от стыда за то, что привыкла к комфорту, к образу жизни империалистов, против которых боролся Лу. И, глядя на себя в зеркало в тот вечер, она ненавидела себя до тех пор, пока не исполнилась решимости очиститься раз и навсегда.
Отрезанные волосы символизировали, что обратный путь тоже отрезан. Она стала революционеркой и ушла в подполье, и ее руководители запретили ей видеться с людьми из прошлого. Она повиновалась им, поэтому не вернулась за мной.
Но потом я понимаю: нет, мама была не из тех людей, которые беспрекословно подчиняются приказам. Она всегда жила своим умом. И, может, им и руководствовалась, пока не запуталась окончательно. Может, дело было так: она выбежала из дома, охваченная безумием, не зная, куда идет.
А иногда я думаю, что мама отрезала волосы, чтобы стать монахиней. Ведь монахини из ее школы молились Иисусу, чтобы мама исполнила Божью волю. Так и случилось, и после этого у мамы не осталось собственной воли.
А порой я представляю себе, что маму из ревности похитил дух предыдущей второй жены моего отца.
Но случается, я начинаю думать, что те, кто утверждает, что моя мать внезапно заболела, умерла той же ночью и похоронена на острове Чунминдао, не лгут.
Я больше не знаю, какая из этих историй правдива и почему на самом деле мама ушла. Все истории одинаковы: в каждой полно боли. Всё правда, и всё — ложь. Я пыталась убедить себя, что прошлое позади, что нужно обо всем забыть. Я очень старалась в это поверить. Но не сумела.
Как я могу забыть цвет маминых волос? И почему я должна прекратить надеяться на новую встречу с ней?
Конечно, умом я понимаю, что она никогда не вернется, но все еще помню ее. И всегда представляю себе одно и то же: где-то в моем сердце есть маленькая комната, и там сидит девочка лет шести. Она ждет, горячо надеясь и веря безо всяких причин. Она точно знает, что настанет день, когда дверь распахнется. И этот день действительно настает: дверь раскрывается, и в нее вбегает ее мама. Из сердца девочки бесследно исчезает вся боль, потому что мама подхватывает ее на руки, поднимает высоко-высоко в воздух, плачет и смеется, смеется и плачет: «Син ке, син ке! Вот ты где!»
6. СЧАСТЬЕ ПИНАТ
Так вышло, что у меня не было мамы, которая посоветовала бы, за кого стоит выходить замуж. Не то что у тебя. Хотя иногда даже мать, как бы ни старалась, не может помочь дочери.
Помнишь того мальчика, жить без которого, как тебе казалось, ты не могла? Как же его звали? А, Рэнди. Не помнишь? Он был первым мальчиком, который обратил на тебя внимание. Ты как-то привела его домой на ужин.
Я видела, как ты улыбаешься всякий раз, когда он открывает рот, и что он не смотрит на тебя, когда говоришь ты. Ты тогда сказала: «Поешь?», а он не ответил: «Нет, нет, сначала ты, поешь сначала сама». Нет, он спросил, есть ли у тебя дома пиво. А ты так смутилась, что все время повторяла: «Прости. Мне жаль. Мне очень жаль».
Позже я сказала тебе: будь осторожна, будь очень осторожна. А ты удивилась: о чем это я? И я пояснила, что этот мальчик думает в первую очередь о себе и только потом о тебе, а позже ты можешь стать и третьей, и четвертой. Но ты мне не верила. И я добавила, что если ты сейчас то и дело говоришь ему, что тебе жаль, то позже и правда будешь сожалеть. И знаешь, что ты мне ответила? «Мам, ну почему ты все время думаешь о плохом?»
А я не думала о плохом! Я просто думала за свою дочь, которая сама за себя думать не могла.
Больше ты о нем не говорила, но я видела, что твое сердечко разбито. Твое доброе сердце старалось не дать кусочкам разлететься, чтобы я ничего не заметила. Вот я и не заикалась об этом. И ты тоже.
Я не собиралась напоминать тебе: «А ведь я предупреждала!» Нет, ничего подобного. Потому что мое сердце болело вместе с твоим. Я знаю, что такое доброе невинное сердце. Когда я была молода, у меня тоже было доброе сердце. Мне не хватало ума сказать себе при виде мужчины вроде Вэнь Фу: «Этот человек принесет мне только неприятности. Этот человек лишит меня моей чистоты. Этот человек станет причиной того, что я стану все время повторять дочери: “Будь осторожна”».
Когда я познакомилась с Вэнь Фу, он уже был влюблен в мою кузину, Хуачжэн, дочь Новой тетушки. Мы прозвали ее Пинат, потому что она была маленькой и пухлой, как две круглые скорлупки. И это ей следовало выйти за него замуж. А я теперь думаю: как могло случиться, что все пошло не так?
Остров Чунминдао стал мне домом почти на двенадцать лет. За это время я ни разу не виделась с отцом, даже когда меня отправили в пансион в Шанхай. И каждый раз, возвращаясь в дом дядюшки, я должна была вести себя как гостья, не смея ни о чем просить и ожидая, что кто-нибудь сам снизойдет до того, чтобы позаботиться обо мне.
Если я нуждалась в новых туфлях, то дожидалась прихода гостей. Им подавали чай на первом этаже. За чаем Старая и Новая тетушки вели непринужденные беседы, давая понять, что живут хорошо и беззаботно. И тогда я потихоньку выставляла старую туфлю всем напоказ. Иногда даже постукивала ногой. Старая тетушка бранила меня за это, но краснела от стыда, когда наконец замечала мой палец, выглядывающий из дыры в туфле.
Я никогда не ощущала себя частью этой семьи, но больше у меня никого не было. Не могу сказать, что со мной обращались жестоко, нет, но точно знаю, что меня ценили не так, как Пинат или моих кузенов. За ужином тетушки говорили Пинат: «Смотри, твое любимое блюдо!», а мальчикам: «Ешьте, ешьте, а то вас скоро ветром унесет». Мне никогда не доставалось такого внимания. Меня замечали только для того, чтобы отчитать за то, что ем слишком быстро или слишком медленно. Когда мы с Пинат возвращались из пансиона, дядюшка всегда готовил для нее небольшие сюрпризы: засахаренную сливу, деньги, перо павлина. Меня же он просто гладил по голове: «Уэй-Уэй, ты вернулась». И всё. Родной брат моего отца не мог найти для меня других слов.
Конечно, я обижалась. И даже сейчас, вспоминая об этом, чувствую обиду. Но разве я могла жаловаться? От меня ожидали благодарности. Дочь опозорившейся матери приняли в семью — и по всем канонам одним этим проявили незаурядную доброту. Родственники вовсе не желали мне зла, они просто обо мне не думали. Наверное, от этого было больнее всего. Они забыли, что у меня нет собственной матери, которая могла бы объяснить мне мои чувства и мечты. В этой семье я научилась ничего не ждать, но хотеть очень многого.
Но однажды все изменилось. Это произошло, когда мне исполнилось восемнадцать, во время Малого празднования Нового года [4], перед началом Больших празднований, когда все становятся на год старше. Возможно, по западному календарю это был 1937 год, перед началом войны.