Ангатир (СИ)
— Никто не скажет, никто, никто, никто, — севшим голосом прохрипела Вия, припадая лбом к холодному камню. — Ключ к его сердцу, сердцу, сердцу…
Ее прервал громовой раскат. Вспышка молнии на миг ослепила обоих. Был слышен удар, а затем грохот обвала. Гату изо всех сил тер глаза, но видел лишь разноцветные сполохи искр, танцующих, закручиваясь по спирали. Понимая, что не в силах что-либо сделать, белоглазый подчинился, следя за их пляской. Закружилась голова, а вскоре подступила тошнота. Лишенное тела сознание устремилось прочь. Показавшиеся тяжелыми, словно небеса, веки захлопнулись с чудовищным грохотом. Кисловатый привкус во рту. Спать. Спать. Спать.
Он лежал неподвижно. Вокруг лишь тьма. Нет звуков. Нет ничего. Стало жарко. Тепло накатывало волнами, приятно щекоча кожу. Запахло паленым. Гату почувствовал, как волоски на теле начинают воспламеняться. Новая волна тепла стала по истине испытанием. Он вздрогнул от боли, словно к коже прижали раскаленную в кузнечной печи заготовку. Открыл глаза.
Бушующее пламя окутывало несуществующий мир. В нем горело все. Леса, горы, даже реки. Горели волосы и кожа, горели мышцы и кости, а Гату стоял, зачарованно созерцая. Грунт под ногами взорвался, исторгая поток раскаленной лавы. Когда дым рассеялся, белоглазый увидел Шерру. Старшая жена стояла лицом к нему. Ее волосы уже начали заниматься от пламени. Кожа темнела от сажи. Было видно, что деве больно. Ее выдавали губы. Она их прикусила, силясь вытерпеть испытание. Капелька крови скользнула по коже, чертя алую извилистую линию на подбородке.
— Они хотят жертву, жертву, жертву, жертву! — слова Шерры рубили словно ударом меча.
— Девчонку?
— Кровь земли, дыхание шторма, сердце огня, обещанье реки, реки, реки, реки… — слова Шерры, отражаясь в сознании Гату, связывались друг с другом в рисунок.
Он видел картины, но не мог их описать и истолковать. Образы были туманны и пугливы, они растворялись, едва Гату пытался обратить на них взор. Белоглазый обнял жену. Ее лицо приблизилось. Глаза вспыхнули далекими звездами. Губы Шерры коснулись его губ. Тела вспыхнули, как сухие дрова. Когда боль от огня стала нестерпимой, Гату лишь крепче прижал жену и зажмурился. Но руки оказались пусты…
Проведя ладонью по лбу, он смахнул выступивший холодный пот. Открыл глаза. Над ним текла река из белоснежных облаков по голубеющей дали спокойного неба.
— Чудь проснулся, — донеслось сбоку. Кажется, голос принадлежал волколаку. — Ну ты и спать, я тебе скажу! Я как-то столько провалялся, когда нахлебался прокисшей медовухи. Думал, издохну по утру, а оказалось второй день валялся в сенях!
— Вестимо тара для закваски-то была плохо помыта, — со знанием дела, тотчас вступила в разговор Латута. — Я как-то тоже, значится, решила бражку поставить, шобы мужичка одного, ну, того, самое.
Она весело загоготала, толкая жрицу локтем в бок.
— Великие силы, зачем ты проснулся, Гату? — взвыла Люта, меча разраженные взгляды на деревенскую болтушку. — Она всю дорогу молчала, пока ты дрых!
— Ну, и, что тот мужик? — не обращая внимания на Люту весело подхватил нить беседы Грул.
— Сначала-то он мою бражку нахваливал, а как до дела опосля дошло, потерял всяческую, как енто говаривал наш воевода? Ах, да, вот, значится, потерял всяческую боеспособность! — она залилась гоготом, краснея ни то от стыда, ни то от веселья. — Глазищи выпучил и тикать за сеновал! Благо портки ужо спущены были!
Грул с радостью поддержал толстуху лающим смехом, весело подмигивая Люте. Светозар же, сидящий на облучке, веселости спутников не разделил. Он оглянулся, косо глянув на обоих, и шикнул:
— Хватит вопить на всю округу! Накличете беду, не до смеху будет.
Гату сел, растирая затекшие мышцы. Раны очень быстро заживали, в некоторых местах даже корочка начала отваливаться. Осмотрев себя и так, и сяк, чудь хмуро глянул на Люту, коротко обронив:
— Тебе сказали лежать. Зачем ты полезла?
— Упрекаешь? — тотчас взвилась Люта, огорошенная таким выпадом. — Это у тебя на родине заместо спасибо, я так понимаю?
— Кровь ли ты пролила? — не уступал Гату. — Иль они за мной может приходили?
— Что ты имеешь ввиду? — сощурившись прошептала Люта, оглянувшись, слушает ли их Светозар.
Охотник никак не реагировал на беседу, оставаясь собранным и чутким к дороге, но было видно, что он будто подобрался, следя за мыслью белоглазого.
— Они ж тебя, как увидали, словно с цепи сорвались. Даром и так были дюже бешеные, а как ты на телегу забралась, чуть ли не через голову мою на тебя полезли.
— Может они молодую кровь любят… — протянула ведьма, несколько растерявшись.
Гату только покачал головой, закатывая глаза.
— То тебе не купцы в корчме, им все одно чья кровь и сколько ей лет. Думай, кто мог наслать на тебя мертвецов по следу.
— Да никто, вроде…
— Вроде? — белоглазый сощурился, неотрывно глядя на Люту. — То есть ты даже этого не знаешь?
Жрица хотела бы сказать ему пару ласковых, да только в пору было локти кусать. Ведь, казалось, прав чудь, как всегда. Но кто мог сотворить такое? И главное, зачем?
«Среди живых у меня врагов будто и не осталось… Белояру лесные духи подрали, дочку ее Радиславу я сама… Изу-Бей мертв. Хатум… Тоже на том свете лепешки печет… Вроде и некому».
— Вроде и некому, — сообщила Люта, поворошив память. — Все, кто могли худа желать, мертвы уже.
— Вот так совпадение, — мрачно заметил чудь, и не дожидаясь реакции Люты, добавил. — Иными словами желающих тебя на тот свет отправить пруд пруди, ажно не сосчитать.
На этот раз Люта не утерпела, и меча глазами молнии, вспыхнула, аки факел.
— Тебя послушай, все же просто в жизни. Вот тебе черное, вот тебе белое, а посередке, значит, и не бывает иных цветов, ой да складно-то как! Хорошо быть перекати-полем белоглазым. Никому-то ты не служишь, пропитание на зиму добывать тебе не надобно, не надобно работать, спину согнув, да хозяйство вести, будь оно проклято! Захотел, руку в землю, хвать — вот тебе и драгоценны камушки. Вот тебе богатство! Руку протяни свою. А рука-то посмотри дюже сильная, тяжелая. Кто на такого позарится? Кто худо замыслит? Ни лиха, ни лешего же не боятся так! Живешь, словно бог, по земле ходящий, горя не зная! А жизнь, она, Гату, такая ведь мерзкая, что и не снилось тебе. Она полна горя и разочарования. Она подлая и бесчестная! Она одна и та, словно хлеб черствый, тошнотворная!
— А то окромя тебя не страдает никто? — Гату был как всегда спокоен и смотрел на Люту, как на ребенка нерадивого. — Иль ты думаешь, каждый кому кто дурное что сделал, темным богам в ноженьки бежит кланяться? Смотрите, какая я особенная, именно меня вы спасти обязаны! Не то жизнь несправедливой мне покажется.
— Меня у отца хазарин, как кобылу данью забрал. На глазах жениха покрыл, как рабыню. А ему голову отрубил и мне отдал. И жизни той у меня было от удара сапога, до удара палки. Травили, словно мышь под полом. Терпеть мне надобно было, скажешь? Простить может их, не разумеющих, что больно делают? Что жизни не лишили, а судьбу забрали, о таком слыхивал? Нет их больше, ни хазарина, ни жены его, ни служанки, ни ее матери.
— Ты им отомстила? По глазам вижу, что, да. Тогда к чему все это? Куда тебе еще силы черпать? Исправить, что думаешь? Так то несбыточно. Жизнь мать дает, а не смерти прислужница. У каждого есть выбор, есть жребий, что не судьба, а сам кидаешь. Ты могла сохранить себя. На зло всем. На погибель этому проклятому племени. Не предать своей души. Не впустить черное в себя, в душу свою. А ты убила, Люта. Не только их, себя ты сама и погубила. Теперь остановиться не можешь. Как хворь моровая по головам скачешь, покоя не зная. И все и всегда теперь будут у тебя виноватыми. Потому, что не ты хазарина убила, выходит, а он тебя. Что бы в жизни твоей не сталось, какую бы черную жатву бы ты над другими не справила, всегда говорить станешь: «Это он виноват! Из-за него я такая!». Навсегда он с тобой, вот тут, — чудь указал пальцем на грудь Люты. — Под самым сердцем будешь носить его, всякий раз доставая наружу вместо совести.