В объятьях олигарха
Лиза бросила беспомощный взгляд в мою сторону. За нее заступилась Изаура Петровна:
— Тут ты не прав, дорогой. Хорошо, что Лиза малоежка. Если хочешь знать, это признак внутреннего аристократизма. Только плебеи жрут, сколько ни дай (ишь как ее зациклило!). И потом, женщина никогда не должна забывать о своей фигуре. Когда я работала в театре, откуда ты забрал меня, любимый…
— Заткнись! — небрежно обронил Оболдуев.
— У нас был очень строгий директор, — продолжала Изаура Петровна как ни в чем не бывало. — Данила Востряков, ты его видел однажды. Он следил за актрисами, как кто питается. Из–за обжираловки мог снять с роли. Какие там пирожные! Запрещалось любое тесто. Капустка, салатик — пожалуйста. Как–то Клавку Паршину застукал, она в гримерную притащила бутерброды с ветчиной, да еще — дура полная! — пива две бутылки. Он так распсиховался! Бутылкой дал по башке и выгнал из театра. С тех пор Клава на панели. Вот тебе, попила пивка с ветчинкой.
— В каком театре вы работали, Изаура Петровна? — полюбопытствовал я.
За даму ответил муж:
— Помойка — вот как назывался ее театр. Стриптиз–шоу. Публичные совокупления. Ничего духовного.
— Неправда! — возмутилась Изаура Петровна. — Ты просто ревнуешь, любимый. Мы занимались высоким искусством. Даже собирались поставить Акунина. Как ты можешь так говорить, причем постороннему человеку? Что он подумает? Что ты женился на шлюхе?
— Других нету, — обрезал Оболдуев. — Меня не волнует, кем ты была. Но уговор, надеюсь, помнишь.
Изаура Петровна заметно побледнела, ей это шло. Она действительно была хорошенькой девочкой, с узким, тонко вычерченным личиком, на котором выделялись необыкновенно страстный рот и пылающие сумрачным огнем глаза.
— Ты не сделаешь это, любимый.
— Еще как сделаю, — усмехнулся Оболдуев.
Невинная семейная размолвка, не совсем понятная человеку со стороны. К концу обеда у меня возникло стойкое ощущение, что меня куда–то засасывает. Так бывает в кошмаре. Увязнешь в черной жиже, дергаешься, дергаешься, как червяк, и погружаешься все глубже, и понимаешь, что если не проснешься, то конец.
ГЛАВА 6
ПОПАЛСЯ
Через две недели я уже много знал про Оболдуева, намного больше, чем мог рассказать о нем Владик или кто–нибудь другой. То в поместье, то в московском офисе, иногда в машине, иногда где–нибудь прямо на приеме я включал запись и уже записал несколько кассет. Материала хватало, чтобы начать работать непосредственно над текстом. Вразнобой, конечно, из разных периодов неординарной жизни.
Говорю «неординарной» без иронии. Да, Оболдуев был участником разграбления, не имеющего аналогов в истории, когда богатейшая страна без войны в считанные годы превратилась в жалкую международную побирушку; уже одно это давало пищу для всякого рода психологических размышлений и сопоставлений. Представьте: вороватый, капризный мальчик, мелкий пакостник (в школе Ленечка был грозой учителей, а от наказания его всегда спасал отец–грек, исполкомовский деятель высокого ранга) вдруг составил миллиардное состояние и делит власть над «этой страной» всего лишь с десятком себе подобных. По кирпичикам, день за днем мы вместе с ним восстанавливали этапы большого пути. Вчерне канва выглядела так: элитарный детский садик (с ежегодным выездом к морю), элитарная средняя школа на Ленинском проспекте, Институт международных отношений, райком партии, перестройка с благородным лицом Горби. И дальше сразу неслыханный рывок, прыжок в неизвестность. Кооператив «Грюндик», посредническая фирма «Анаконда», банк «Просветление» и, наконец, качественный переход, — алюминиевая война, в которой Оболдуев чудом уцелел. Одновременно грянул волшебный праздник приватизации по Чубайсу. Оболдуева он застал уже в нужном месте у корыта, уже своим среди своих. Итог известен — как поется в песне, не счесть алмазов в каменных пещерах. Фабрики, заводы, оборонные предприятия, земля, доли в крупнейших монополиях и концернах… могущество, равное мечте. Я едва успевал фиксировать. Под настроение Леонид Фомич становился столь же словоохотлив, сколь откровенен. Откровенен до жути.
Но всегда выдерживал определенный угол зрения на собственные подвиги. Я встретился с ним в пору, когда он был уже крутым патриотом. Все, что ни делал, делал для будущего России. Цитировал Маяковского: дескать, кроме свежевымытой сорочки ему лично ничего не надо. Подумав, добавлял: ну еще две–три сочные девки в постели. Без этого, Витя, не могу, уж прости старика… В сорок три года прошел обряд крещения и с тех пор ни одного самого занюханного казино не открыл без батюшкиного благословения. Батюшка у него был свой, не московский, выписал его из Киева. Отец Василий. О нем речь впереди.
В суждениях Оболдуев был предельно независим. Взять того же Маяковского. Приличные люди в высшем обществе, коли нападала охота козырнуть образованностью, давно называли другие имена — Маринину, Дашкову, Жванецкого, на худой конец Приставкина или Сорокина, Леонид Фомич же оставался верен юношеской привязанности. Некоторые его неожиданные высказывания просто- таки меня пугали, граничили с кощунством. «Бухенвальда на него, на суку, нету», — говорил о знакомом банкире, перебежавшем ему дорогу. Или: «Если судить по уровню дебилизма, американосы намного превосходят руссиян». Или: «Товарищ Сталин — гениальный политик, прав Черчилль. Поэтому пигмеи его и мертвого до сих пор кусают за пятки». Он уважал не только Сталина, но и Горби, над которым добродушно посмеивался. Дескать, из колхозников, из трактористов, с оловянным лбом, а вон куда шагнул — прямо в светлое рыночное завтра.
Со мной он разговаривал покровительственно, как и со всеми остальными, но без хамства. Ему нравилось, что я записываю каждое его высказывание. И вся затея с книгой была, как я понял, выстрадана давно, тут Владик не соврал. Постепенно мы немного сблизились, но не до такой степени, чтобы я мог задавать вопросы без разбора. Язычок придерживал и, к примеру, о том, почему выбор пал на меня и чем объясняли свой отказ некоторые другие литераторы (вместе с задавленным драматургом), спросить не решался. В сущности, я вел себя как проститутка, как продажный независимый журналист; к моему собственному удивлению это оказалось легче легкого, даже доставляло неизвестное мне дотоле удовольствие. Особенно остро это я ощутил, когда Оболдуев выдал аванс. У себя в офисе молча достал из ящика стола конверт и не то чтобы швырнул, а эдак небрежно передвинул по полированной поверхности стола. Я сказал: «Спасибо большое!» и спрятал конверт в кейс. В машине пересчитал — три тысячи долларов. За что, не знаю. Вероятно, в счет обещанной ежемесячной зарплаты. Я старался во всем угодить, умело, именно как телевизионная шлюха, строил восхищенные рожи и старательно подбирал выражения с таким прицелом, чтобы любое можно было расценить как хотя бы небольшой, но искренний комплимент. По нему нельзя было угадать, клевал он или нет. Но, повторяю, не хамил, как прочей обслуге. У него в центральном офисе работало больше ста человек, и никого из них Оболдуев, кажется, не считал полноценным человеческим существом. Хамство заключалось не только в высокомерном тоне или грубых издевках — он заходил значительно дальше. Как–то на моих глазах пинком выкинул из лифта замешкавшегося пожилого господинчика в роговых очечках, по виду сущего профессора. Оплеухи раздавал направо и налево, не считаясь ни с полом, ни с возрастом, поэтому офисная челядь старалась держаться на расстоянии. Я ловил себя на том, что в принципе разделяю его отношение ко всем этим говорливо–пугливым менеджерам–пиарщикам, с той разницей, что ни при какой погоде не смог бы позволить себе ничего подобного. Уж тут кесарю кесарево. Умел он быть и обольстительным, если хотел. Надо было видеть, какая слащавая гримаса выплывает на его ушастую, с выпуклыми глазищами рожу, когда он вдруг решал поухаживать за дамой или произвести впечатление на какого–нибудь упыря из президентской администрации. Метаморфоза происходила поразительная. В мгновение ока он перевоплощался в милого, немного застенчивого интеллигента чеховского разлива. Остроумно шутил и — ей–богу! — чуть ли не вилял своим могучим корявым туловищем.