Пианист. Осенняя песнь (СИ)
— Конечно, конечно. У тебя еще сорок минут. Моцарта больше не играй, — услышал он как сквозь вату голос Захара. Кивнул.
Травин хотел еще что-то добавить, но не сказал, махнул рукой. Вадим знал этот жест — «все бесполезно». После него Захар обычно выставлял учеников из класса. Или учить нотный текст, или искать в тексте смысл. А сейчас что имел в виду? Непонятно. Травин вышел, прикрыл дверь. Вадим остался один, стал слышнее разноголосый гул оркестра. Разыгрывались струнные и духовые, из общей какофонии то вырывалась, то снова растворялась в звуках не похожих на музыку знакомая Моцартовская тема. Все и ничего. Хаос, как и в голове. Какая уж там новая концепция, и старой-то нет…
Вадим все сидел за роялем. Часы на подзеркальнике показывали двадцать минут восьмого. Уже двадцать три. Стало быть, до выхода на сцену осталось тридцать семь минут. Все билеты проданы.
Да разве это жизнь? Разве ЭТО жизнь?! Как в тюрьме: уйти нельзя, опоздать и то нельзя, сыграть то, что хочется, тоже нет. Или вообще не играть — это уж точно невозможно. О таком нечего и думать. Неявку солиста на концерт может оправдать только смерть…
Вадим беззвучно провел пальцами по клавишам. Он хорошо знал этот рояль. Не Стейнвей, даже не Бехштейн, а старый Блютнер. На сцену его давно не выкатывали, списали. Вот так служил, служил, а потом…
— Ну что, братец, скучаешь ты по публике или нет? — спросил Лиманский и взял несколько больших разложенных аккордов, пробежался сверху вниз арпеджио. Рояль ответил сочувственно. — И кто здесь кого жалеет? — Вадим пытался найти в себе отклик предстоящему единению с Моцартом — и ничего. Пустота. Она плотным коконом его окружила, никогда такого раньше не было. Лиманский не волновался. Совсем, вот ни настолько. Одна мысль у него вертелась: скорее это все отыграть и пойти домой. И там продолжать думать. Искать выход. На это еще полтора дня, вылет в Канаду через тридцать шесть часов. А до выхода на сцену двадцать пять минут.
Все же надо разыграться, самый быстрый способ — этюд Черни номер пять из опуса семьсот сорок. Вадим столько раз играл его, что пальцы шли сами. Вот судьба, у каждой музыки своя — этот этюд никогда со сцены не прозвучит. Разве что на академических концертах в музыкальной школе. Там Вадим его играл. У Риты Константиновны Буткиной. Его первая учительница музыки. Жива ли она еще? Почему он никогда не позвонил, не написал? Она всегда поздравляла его с днем рождения, открытки присылала на адрес родителей. Тогда ей было лет сорок… Точно — сорок, еще юбилей отмечали в тот год, когда Вадим в выпускном классе был. Замечательная школа имени Мравинского… Пять ступенек, чтобы подняться на сцену. Большие окна в зале, весной солнце глаза слепит, мешает играть.
Этюд Черни закончился, Вадим начал его еще раз.
Значит, Рите Константиновне сейчас около шестидесяти. Или меньше? Надо разыскать ее. А может быть, она так и преподает в той же школе. Вадим ушел к Захару даже раньше, чем в училище поступил, ушел в прямом смысле, он жил у него — целый год до поступления и половину первого курса. Это было счастливое время. Рояль стал лучшим другом и собеседником. Это и теперь так. Ничего не изменилось, не может измениться, в том-то и беда.
Черни опять закончился. В третий раз Лиманский начинать не стал, и так хорошо. Пора одеваться. Когда рояль замолчал, Лиманский снова услышал оркестр с чудесной темой из разработки первой части концерта, флейта пробивалась поверх смешанных голосов струнных и духовых и совершенно не трогала Вадима.
Бросить бы это все к чертовой матери и пойти домой. С Милой. Нельзя… Ну, тогда отыграть скорей и отвязаться.
Вадим встал из-за инструмента, надел фрак, поправил бабочку. По коридору и по лестнице шаги — музыканты на сцену пошли. Через некоторое, очень малое, время гобой процитировал ноту ля, взятую концертмейстером скрипок. И все инструменты повторили ее, каждый в своем тембре. Настраиваются по роялю. Заговорила трансляция на зал. «Съемка и звукозапись запрещена. Просьба выключить мобильные устройства». Обязательно у кого-то зазвонит, подумал Вадим. Они как специально выбирают время в паузе или в месте, где рояль звучит соло и пианиссимо.
Не дожидаясь, когда позовут, он вышел в коридор. Эрнст Анатольевич уже был там, приветливо взглянул, ничего не сказал. Он прислушивался к голосу ведущей.
«Моцарт. Концерт номер двадцать ре минор. Дирижирует…»
Неизменная Роза Переславская — Мараджанова представляла только она. Дошла очередь и до Вадима.
«Солист — народный артист России Вадим Лиманский».
— Вперед, — сказал Мараджанов и подал знак раздвинуть полог.
Красная бархатная завеса разошлась на две стороны с характерным шуршанием и позваниванием колечек о шнур.
Привычное сияние люстр и плеск аплодисментов.
Лиманский прошел мимо контрабасов, приветствовал концертмейстеров виолончелей и скрипок. Сел за инструмент, подкрутил банкетку. Зал притих в ожидании. Вадим хотел найти глазами Милу, перед его вступлением было еще долгое оркестровое. Но до ложи слишком далеко, Лиманский не так хорошо видел вдаль.
Мараджанов поднял руки, музыканты сосредоточили внимание на красноречивых пальцах дирижера. Все как всегда, но…
Вадима будто в грудь толкнуло волной звука. Это неуловимое начало, вступление, вздох струнных родился из тишины, объемный низкий голос контрабасов и виолончелей, биение сердца мелодии и строгий вопрос! Моцарт вопрошал Вадима, призывал к ответу. Он укорял. Ставил перед лицом Лиманского его вину. «Как ты мог? Как смел ты в мыслях своих изменить тем, которые сейчас в едином желании согласия совершают чудо! Нет тебе пощады и оправдания!»
Моцарт скорбел о Лиманском, как Бог об изгнанном из Рая Адаме.
Вадим ответил несмелой мольбой, всю тоску и растерянность вкладывая в звуки. Он пытался рассказать о своей любви и желании соединить ее с любовью к неумолимому божеству, которому служил. В паузе Лиманский перехватил взгляд Эрнста. Скорее восхищенный, чем удивленный.
Бог ответил. Он не желал слышать, а Вадим не соглашался подчиниться. И мольбы его становились все горячее. Рояль то перекликался с гобоем пьяно, то возвышался до форте, перекрывая тутти оркестра. Так они спорили до первой каденции. Всю боль и отчаяние и невозможность выбора вложил Лиманский в арпеджио и трели. И в минор, что прозвучал так отчаянно безнадежно. Мольба от едва слышного шепота дошла до исступленной. Он стучал в неумолимость Бога, как в закрытую дверь. Мараджанов не давал надежды. Последние аккорды коды упали тяжким «Нет, нет…»
И тогда зазвучала вторая часть. Вера в милосердие. Вадиму некого было больше просить, и он обращался к тому, кто стоял превыше Бога — к Моцарту.
Третья часть полетела вперед стремительным аллегро, и чудо совершилось. Моцарт встал на сторону Вадима, теперь рояль и оркестр говорили об одном, они не спорили больше, но стремились к одной цели. К любви и свету. И вот уже мажор проглянул сквозь минор, как солнце из тучи. Вторая каденция — выбор человека между Раем и Любовью. И ответ Моцарта — иди и будь счастлив! Иди, я освобождаю тебя!
И молчание потрясенного зала, которое взорвалось овацией.
Встав из-за инструмента, Вадим понял, что играл себя не помня, что начало третьей части было непозволительно быстрым, на репетиции они договаривались с дирижером совершенно о другом. Почему же тогда музыканты радостно стучат по пюпитрам смычками? И лица у первых скрипачей счастливые. Ведь он все испортил…
Почему он начал «Метель» Листа — Вадим сказать не мог. Руки сами легли на клавиатуру и сами заиграли то, что рвалось из души на волю, к свету и счастью.
Мелодия, исполненная все той же просьбы к Богу, но еще более отчаянной, мятежной и человеческой, вознеслась к белым сводам и хрустальному сиянию люстр. И снова овации, поклоны…
Концерт не был сольным, и по негласному регламенту Лиманскому полагался один бис, чтобы не держать оркестр. Вадим собрал цветы, ушел за сцену. Но аплодисменты не стихали.