Пианист. Осенняя песнь (СИ)
— Вадим? Все хорошо? Что ты молчишь?
— Тебя слушаю…Не знаю, что сказать. Нет, я очень много хочу сказать, но как же по телефону? Мы так и будем три часа, — Лиманский взглянул на часы на руке, — нет, уже два с половиной осталось, так и будем говорить? Мобильники расплавятся, зарядки не выдержат.
— Нет, я не могу два часа, даже две минутки не могу — мне надо на работу бежать, — голос у неё стал несчастный. — Собраться и идти, там цветы привезли, я должна принять все, разложить. А ты… не рассердишься, если мы сейчас прервемся, — и добавила тихо-тихо: — не исчезнешь?
— Нет, не исчезну, куда я денусь? — Он говорил это без тени шутки. — Ты только не расстраивайся, все хорошо, Мила, все у нас хорошо будет.
— Правда?
— Обещаю. Разбирай спокойно цветы. Я люблю тебя… слышишь? Очень-очень-очень тебя люблю.
Вадим говорил это, глядя в темное окно, точно знал, что соседи сзади и слева через ряд слышат, и даже не пытался понизить голос. Главное, чтобы она слышала и верила ему.
На самом деле Лиманский панически, до дрожи пальцев боялся, что произойдет что-то непредвиденное: землетрясение, наводнение, поезд с рельс сойдет — и они с Милой снова не встретятся. Будь она рядом, вот в этом кресле, — догадалась бы о его страхах, по глазам, по душе, она же насквозь видит, а так Вадим отвечал ей ровно и уверенно. Сцена научила его скрывать волнение.
— Я тоже люблю тебя… очень-очень-очень… Странно говорить по телефону это..
— Нет, хорошо.
— Вадим, я должна идти! А не могу на кнопку отбоя нажать!
— Давай я первый разъединюсь, да? Ты мне сама позвонишь, когда сможешь?
— Да…
— Тогда до связи, Милаша.
Он с сожалением сделал это — нажал красную кнопку отбоя, но мыслями остался с Милой. Что она сейчас делает, что думает? Об их разговоре, о встрече? Или ей некогда, работа. Цветы. Он вспомнил рассказ Милы, она говорила с цветами. Как же он мог подумать, что музыку не поймет? Слушала, как он играет… Интересно, какие вещи и что ей понравилось больше?
Что она любит? Он даже подарка не приготовил… не подумал об этом. Сколько всего друг о друге им предстоит узнать!
Вадим пересел на свободное место напротив, чтобы смотреть в окно по ходу поезда.
За окном шел снег, он летел навстречу, сливался в белую пелену. "Сапсан" не набирал максимальной скорости, должно быть, из-за погоды, но все равно ничего нельзя было рассмотреть, кроме вихря снежной пыли. Мерное покачивание и приглушенный рокот колес убаюкивали. Вадим прикрыл глаза, руки на подлокотниках кресла расслабились, пальцы разжались.
Сон подкрался незаметно и забрал в себя сразу глубоко, во сне Лиманский увидел знакомые заснеженные аллеи Павловска, он давно не был там. Вот и скамья, что сразу за каменными столбами призрачных ворот. На спинке скамьи сидит белка, увидела Вадима, зацокала, задергала распушенным в щетку хвостом, спрыгнула на скамью, потом на землю и не прочь поскакала, а метнулась к Вадиму, на ботинок, на ногу, снова на землю, два прыжка в сторону и опять к Лиманскому — как будто зовет. Он пошел за ней, а снег все сильнее, посыпался большими рыхлыми хлопьями, как в театре. И то ли пение, то ли гудение ветра, или как будто низко звучит струна.
Вадим вышел на Круг, смотрел и не узнавал: площадка все та же, и двенадцать дорожек сходятся к ней, а постаментов со статуями нет, вместо Аполлона в центре Сильвии стоит живая ель в новогоднем убранстве. Игрушки на ней двигаются, пляшут, смеются звонко, как колокольчики звенят, перепрыгивают с ветки на ветку, блестят, переливаются. Лошадки, шары, эльфы — всех и не рассмотришь. И свечи горят в розетках из фольги, но так странно, не закреплены на ветвях, а в воздухе висят, как в детской подзорной трубе со стеклышками и зеркалами, складываются в узоры, тянутся вереницей огоньков. Зрелище завораживало. Белка доскакала до ели и скрылась за ней, а низкое пение струн смешивалось со смехом елочных игрушек, становилось громче. И вот с противоположной стороны от той, куда спряталась белка, вышли из-за ели музы. Как в древнегреческой трагедии, шли они "хором", держась за руки, чудно преображенные, светлые, снежные, подобные тем мраморным оригиналам, с которых были отлиты. И Вадим понял, что это их мечта о танце, о белых телах и одеждах. Их, столько лет стоящих тут недвижимо, черных от тоски по родным пенатам, по италийскому солнцу и лазурному небу. Вот он, их праздник в честь Великого Бога. Пение громче, движения стремительней, кружат музы, держатся за руки, выступают неразрывной цепью, легко, не касаясь земли парят над снежным покровом, манят Вадима в круг, смотрят ласково. Холод сковывает его руки, ноги, замыкает голос, добирается до сердца. Восхищение и ужас, священное оцепенение перед непознанным, трепет души.
И он знает, что нельзя войти туда, ибо нет там Времени, нет начала и конца, нет жизни, но противиться не может, делает шаг и другой. Музы танцуют, поют не размыкая губ, белые одежды развеваются, и все сильнее снег…
В снежные вихри превращаются женские фигуры, окружают ель, скрывают ее, распадаются, растворяются в белом мареве павловской метели, и Старая Сильвия приобретает свой обычный вид: занесенная снегом площадка, в центре на постаменте Аполлон, поверх венка на голове у него добротная снежная шапка и высокий снежный воротник на плечах. Так же припорошены и черно-чугунные музы. Тишина и спокойствие, какие бывают только в этой части парка.
И вдруг сердитое цоканье, а за ним детский голос, чистый, радостный:
— Мама, мама, белка!
Вадим видит, как по дорожке от амфитеатра в сторону центрального круга бежит девочка лет четырех, личико раскраснелось, пуховая шапочка съехала набок, пятнистая заячья шубка расстёгнута у ворота, шарф выбился наружу, одна рука в варежке, другую варежку девочка уронила на бегу. Вадим хочет сказать ей, чтобы остановилась, подняла, но молчит и не двигается с места, чтобы не спугнуть рыжего виновника этой радости. Бельчонок сидит у самого постамента, а потом в надежде на угощение большими прыжками пускается девочке навстречу. За ней на дорожке Лиманский видит мужчину и женщину, но их он не может хорошо разглядеть за вновь усиливающимся снегом.
Девочка присаживается на корточки и протягивает бельчонку раскрытую ладонь, а смотрит на Вадима. Он хочет спросить, как ее зовут, но просыпается от прикосновения, кто-то настойчиво трогает его за плечо и говорит:
— Москва, приехали…
Он всё ещё не вышел из сна и помнил лицо девочки, ее восторженные, широко раскрытые глаза, бельчонка, потерянную в снегу варежку и два силуэта за метелью — мужской и женский…
Москва, за окном перрон, встречающие. А ему надо на Курский вокзал и там пересесть на "Стриж" — скоростной до Владимира.
Через три с небольшим часа он увидит Милу, дотронется, обнимет, поцелует. Сердце зашлось от этой мысли.
Лиманский глубоко вдохнул несколько раз, проверил по карманам паспорт, ключи и встал, чтобы идти к выходу. Багажа у него не было, досмотр при этом быстрый, а до поезда еще долго ждать.
Вадим не ужинал и не завтракал, но есть и сейчас не мог, разве что кофе выпил бы на Курском вокзале. Он вышел на Площадь трех вокзалов. В Москве было теплее, чем в Питере. Уже рассвело, а почему-то горели фонари и новогодняя иллюминация. Обычная московская толчея и суета пыталась захватить и увлечь Вадима, но он шел сквозь нее, не видел людей, не чувствовал мокрого снега на щеках.
До Курского вокзала можно было доехать и на метро, гораздо быстрее, чем идти пешком, но Лиманский хотел немного побыть на воздухе. Он спустился в подземный переход под Комсомольской площадью, поднялся у Казанского вокзала, обошел его справа, дальше по Рязанскому проезду, потом по Басманному тупику и через Старую Басманную на Земляной вал. По нему до площади Курского вокзала было рукой подать. Старая Москва немного успокоила Вадима, в переходах по тихим заспанным, нежданно заснеженным улицам он даже начал мыслить здраво. Но стоило попасть в привокзальную суету, и все началось с начала. И волнение, и нетерпение, и страх глупой случайности, которая обрушит надежды.