На склоне лет
— Тюрбо [3]по-королевски, — говорит Жонкьер. — Лучшее, какое мне приходилось отведать, было в…
Является Вильбер. Этот плюет на условности. На нем всегда один и тот же поношенный костюм, из карманов которого он извлекает Sureptil, Diamicron, Pindioryl, Spagulax, Bismuth, Primpiran. [4]Он продолжает ощупывать карманы.
— Куда-то я сунул Dactilase?
Он вставляет в ухо белую пробку слухового аппарата.
— Не оставил ли я его в обед на столе?
Подозрительный взгляд в сторону Жонкьера. Человек, который выпивает за каждой трапезой полбутылки, способен на все. Жонкьер рассказывает нам, как он провел день. Он профукал двести франков в казино. Рядом сидела особа, которая не выглядела неприступной… Пожав плечами, Вильбер отключает слуховой аппарат.
— Старый пуританин! — говорит Жонкьер.
— Не так громко. Он может вас услышать.
— Сомневаюсь. И потом, мне наплевать.
Жонкьер — точная копия персонажа «романов с продолжением», где, бывало, фигурировал похотливый старик. Он любит игривые истории, смотрит порнографические фильмы и ужасно старается заставить нас поверить в то, что, невзирая на годы, не утратил еще мужских достоинств. Вильбер испытывает отвращение к такому бахвальству. Случается, он слушает все до конца и время от времени восклицает: «Не может этого быть! Не может этого быть!» — чем приводит Жонкьера в бешенство. Подумать только, Вильбер закончил Высшую политехническую школу и стал выдающимся инженером. Он разбогател на своих патентах. На пароходах есть какая-то лебедка, носящая его имя. Он награжден орденом Почетного легиона за выдающиеся заслуги в области искусства и литературы. А в данную минуту с маниакальной осторожностью отпиливает кончик ампулы.
Правда, Жонкьер и сам был незаурядной личностью. Выпускник Центральной школы, он создал Восточные мукомольные заводы — очень большое предприятие, высоко котировавшееся на бирже. Мне стало это известно, конечно же, от Клеманс. Денег у него гораздо больше, чем у Вильбера, которого он считает заштатным инженеришкой. Тогда как Вильбер смотрит с высоты своих дипломов на Жонкьера как на что-то вроде старшего мастера, которому подвезло. Им случается заводить нешуточный спор, и, пока Вильбер, переводя дыхание, кашляет в свою тарелку, Жонкьер, ища поддержки, поворачивается ко мне:
— Скажите, Эрбуаз, ну разве я не прав?
И тогда, подобно слуге в комедии, [5]я стараюсь доказать, что если один из них и не прав, то другой, быть может, и не совсем ошибается. По счастью, десерт восстанавливает мир.
Наступает время перебраться к телевизору. Тут два зала: просторный — для второго канала и поменьше — для первого. Дамы предпочитают вторую программу — цветную. Некоторые из них спешат покончить с ужином и занять лучшие места — не слишком далеко от экрана и не слишком близко. Они вслух комментируют последние известия, возмущаются, сочувствуют, зубоскалят по адресу рупора левых сил. Вильбер — любитель американских сериалов. Но поскольку он туговат на ухо, поскольку запаздывает к началу и вынужден садиться в глубине комнаты, вскоре он засыпает и начинает храпеть. И вокруг него образуется зона приглушенного движения, негодующих протестов.
Лично я отдаю предпочтение первой программе, малюсенькое предпочтение, — все эти зрелища оставляют меня хладнокровным. Важно не следить за сюжетом, а смотреть на экран, пока не впадешь в гипнотическое состояние. И с этой точки зрения черно-белый экран воздействует на меня эффективнее цветного. Частенько я покидаю зал последним. Мне предстоит еще несколько мучительных часов. Ночной консьерж совершает обход помещения, выключает телевизоры. Мы перебрасываемся парой слов. То, чего не успела рассказать Клеманс, досказывает мне он, Бертран:
— …знаете, кажется, у Камински — этой старухи, похожей на фею Карабос… так вот, у нее случился приступ аппендицита. Пришлось вызывать врача. — И он заключает: — Ничего удивительного. Жрет, как саранча.
Дело идет к полуночи. Я стою несколько минут на крыльце. От бесконечного множества звезд кружится голова! Послушать отца Доминика, нашего гуру, так звезды — бесчисленные очи Господа Бога. Пусть так. Только бы заснуть!
Поднимаюсь к себе. Одеяло на постели уже откинуто. Анисовая настойка в кружечке еще не остыла. Выпиваю целую чашку. Давнишняя привычка, привитая мне другом, уверившим меня, что анисовая настойка действует лучше всякого снотворного. Разумеется, сущая ерунда, но составляет часть ритуала, который я дотошно выполняю; чтобы приручить сон, я готов прибегнуть к магическим приемам. Настойка — один из них.
Короткая прогулка по комнате, от стены к стене, — тоже часть этого ритуала. Я не подвергаю свою совесть ревизии, а просто перебираю в памяти истекший день. Пустой. Бесполезный. Как и все предшествующие. И как в предшествующие вечера, я пытаюсь постичь, что же такое скука. Мне кажется, сумей я распознать ее природу — и тогда смысл моей жизни изменится. Ведь, как я уже говорил, меня разрушает именно скука. Она состоит из уверток, уловок, как будто сам с собой играешь в прятки. И пока всячески стараешься уснуть, как бы это сказать, подспудно идет непрестанный хруст минут, постоянная утечка времени. Стареешь неприметно, не сдвигаясь с места, не меняясь. Время живет, а я уже не живу вместе с ним. Я четвертован в глубине самого себя. Жить — значит идти за руку со временем. Стариться — значит выпустить его руку. Отсюда и скука. Я чувствую себя старым, и я стар. И все мои умствования бессильны что-либо изменить. В постель, старый хрыч!
Начинается нескончаемое паломничество по ночи. Я слышу все, что происходит за пределами моих стен. Скольжение лифта, который останавливается на четвертом. По всей вероятности, Максим — шофер пикапа — возвращается с очередного любовного свидания. Флиппи, сосед прямо надо мной, кашляет и плюется. Он вызывает Клеманс. Бедняжка! Она спит рядышком с медпунктом, в конце коридора, и звонок, соединяющий его со спальнями, частенько вырывает ее из сна. Я слышу его дребезжащий голос. Клеманс случается сетовать на судьбу. «С ума сойдешь, — поверяет она мне. — Если я скажу вам, что позавчера мадам Блюм подняла меня посреди ночи, чтобы я измерила ей давление. Быть здесь медсестрой — рабский труд!»
Потом близкие шумы стихают. Остаются более упорные шумы соседнего города, вдалеке сигнал «скорой помощи» или же под самое утро — гул «боинга», идущего на посадку. Я проваливаюсь в небытие. И тут звонок будильника. Шесть утра. Это у Жонкьера, справа от меня. Этот человек совершенно не считается с другими. Ему прописано принимать в это время лекарство от печени. Где он купил этот чертов будильник, который бешеным звоном возвещает время по нескольку раз? Я обещаю себе отругать Жонкьера. Мне уже случалось делать это, и он извинялся, а толку чуть. Я больше не усну. Начинающийся день не принесет мне ни радости, ни страданий. Бессмысленный день. Но в таком случае… зачем продолжать?
Эгоист ли я? Я часто задавался таким вопросом. Так вот — нет. Я отписываю деньги на разные благотворительные цели. Впрочем, здесь все дают на них деньги, и от чистого сердца. Но «дают» — не то слово. Следует сказать: «Посылают». Потому что здесь тщательно избегают всякого контакта с несчастьем, касается ли то животных или людей. Не из трусости. А просто потому, что интерес, проявляемый к другим, влечет за собой утрату тепла, а мы такие зябкие! Тут уже ничего не поделаешь. Возраст сказывается. Право же, не моя вина, если я перестал излучать тепло.
Но только меня не проведешь. Я не разыгрываю комедию беззаботности, радости. Я прекрасно знаю, почему все они притворяются, что воспринимают жизнь, как они выражаются, с хорошей стороны. Хоровое пение, лекции в университете, партии в бридж — все эти развлечения не что иное, как транквилизаторы. Правда, мерзкая правда, которую они ни за что на свете не желают видеть, но которая их точит, заключается в том, что в глубине души они ждут. Да, да, мы ждем наступления конца. В часы одиночества мы слышим его приближение. Так что поспешим! Надо болтать — не важно с кем, не важно о чем. Заглатывать лакомства, садиться за игорные столы, шуметь — делать все, что одурманивает и придает уверенность в себе. Ибо страх — эгоизм стариков. Сколько раз я ловил себя на мысли: «Покупаю себе последнюю пару обуви!» Или же: «Мое пальто продержится столько же, сколько я сам!» От таких соображений мне ни жарко ни холодно, потому что я не страшусь смерти. Но они — их они терроризируют. Они предпочитают затыкать уши и изучать русский, ходить на выставки, выслушивать откровенные признания или пичкать себя пирожными.