На склоне лет
Но вот почему это преступление совершено? И нельзя ни в коем случае обвинять кого-то бездоказательно. Пока мне представляется почти бесспорным только одно — Вильбера убили намеренно. И кроме того, очень торопились.Убийца не удосужился добавлять ему в еду, понемногу увеличивая, дозу любого лекарства, провоцирующего пониженную свертываемость крови, чтобы несчастный умирал, если так можно выразиться, постепенно. Преступник прибегнул сразу к массированной дозе или дозам. Конечно, доказать это невозможно, так как Вильбер и сам мог ежедневно превышать предписанную врачом дозу. Но вновь возникает вопрос: зачем?
Вильбер никому не мешал. Кому понадобилось его убивать? Кому приспичило как можно скорее заткнуть ему рот?.. Мне! Из-за Рувра. А так как я не убивал… то ей! Совпадение, если задуматься, по меньшей мере любопытное. Вильбер застает нас целующимися и через день умирает. Чьи это слова: «Ужасный субъект! Как бы заставить его молчать?»
Ответ напрашивается сам собой.
10 часов
Я решил не рассказывать Клеманс о ночном открытии. Починил грушу, благо это оказалось не трудно. Рассказать о вредительстве значило намекнуть, что Вильбер умер не в результате несчастного случая. К тому же, произнеси я слово «вредительство», ни Клеманс, ни мадемуазель де Сен-Мемен, ни кто-либо другой мне не поверит. По той простой причине, что никому в голову не придет усмотреть связь между смертью Жонкьера и смертью Вильбера. Я здесь единственный, кто способен ее доказать. Единственный, кто может утверждать, что Жонкьера столкнули, а потом отнесли очки в его комнату. Но если его столкнули, это дело рук Люсиль. И если Вильбера погубили, это тоже дело рук Люсиль. Люсиль, которая дважды оказалась перед лицом врагов, намеренных разжечь ревность Рувра, чего она не могла допустить. Однако я должен об этом молчать.
Я должен об этом молчать, так как люблю Люсиль. Но я должен об этом молчать еще и потому, что, поступая так, возможно, она хотела защитить нас обоих. Предоставить Вильберу свободу говорить было равносильно тому, что обнародовать нашу любовную связь, то есть погубить меня. Ах, господи, терпеть не могу мелодрам! «Я погублю себя! И я погублю тебя! Нет, никогда. Лучше уж я убью его!» Ни дать ни взять — мелодрама. Сарду! [9]
Но если все это — всего только литература плохого вкуса, то убийство — это реальная жизнь. Люсиль — убийца, и я вынужден искать мотивы преступления. Эти мотивы логически сводятся к двум: она испугалась — сначала за себя, а потом и за меня. Если я желаю видеть вещи в их истинном свете, то я тоже замешан в этом убийстве. И поскольку она совсем не дура… нет, какая дичь, я чуть было не написал, что она знает, что я знаю. Это исключено! Как она может догадаться, что я так быстро раскусил ее проделку с грушей? Мне никогда не случается вызывать Клеманс. Что должно было произойти при нормальных обстоятельствах? В один прекрасный день, спустя несколько недель или несколько месяцев, случайно заметив, что мой звонок вызова Клеманс отказал, я не придал бы этому никакого значения. Нет, Люсиль не подвергала себя ни малейшему риску, даже риску возбудить во мне подозрения.
15 часов
Я не перестаю пережевывать грустные мысли. Сидя в одиночестве за столом, я едва притронулся к обеду. Я заметил, что на мой стол участливо косятся люди. Многие из них повторяют про себя: «Бог троицу любит». И право слово, я охотнее согласился бы исчезнуть, чем носить в себе грусть, омрачающую существование. Потому что мне и вправду грустно. При мысли, как ловко Люсиль все провернула, я леденею. Ловкость, а главное — дух решимости, поскольку и в случае с Жонкьером, и в случае с Вильбером ей пришлось импровизировать. Присоединившись на террасе к Жонкьеру, она наверняка не знала, что сцена закончится трагически, однако, не потеряв голову, тут же, на месте, придумала трюк с очками. То же самое произошло, когда Вильбер застал ее в моих объятиях, — она не колеблясь придумала выход из положения. И какой!
Прежде всего она достала соответствующее лекарство, что было ей относительно легко — она либо воспользовалась рецептом мужа, приписав туда еще одну строку, либо просто-напросто взяла рецепт в комнате Вильбера. Два убийства, замаскированные под несчастный случай, да так, что не придерешься. Не будь я уверен в том, что на Жонкьере в тот вечер были очки… я бы и сам не поверил в эти «случайности». Временами я даже продолжаю в них верить и чувствую, как шатко здание, сложенное мною из гипотез, но мне так нужно убедить себя, что Люсиль невиновна.
Целую неделю мы почти каждый вечер ужинали вместе. И ни разу своим поведением она не предоставила мне ни малейшего повода, способного пробудить во мне подозрения. Неоднократно мы говорили о Вильбере. Она первая сокрушалась по поводу такого ужасного конца, не скрывая того, что смерть Вильбера нам на руку. Но я говорил это и сам — и в тех же выражениях. Обычно угадываешь по неприметному тону голоса, выражению лица заднюю мысль, опровергающую фальшивую искренность слов. Но я не приметил ни малейшего притворства. Мне казалось, что довести притворство до такого совершенства просто невозможно. Правда, я совсем недавно сделал вывод о предполагаемой виновности Люсиль. Раньше, когда я доверял ей, я слушал ее без предубеждения. Отныне я буду держаться начеку.
В конечном счете ведь Арлетта тоже умело скрывала от меня правду, и до самого последнего момента я ничего не видел, ничего не понимал. Когда я с ней прощался, она уже давно приняла решение уехать, а мы нежно, как влюбленные, обнялись перед разлукой, и она даже сказала: «Возвращайся скорее!» Почему бы и Люсиль меня не обманывать? Может, лучше все выяснить? Может, достаточно спросить ее без обиняков: «Почему ты избавила нас от Вильбера?» Ну а допустим, она бы ответила: «Чтобы нас не разлучили». В чем бы я смог ее упрекнуть?
И потом, разве мне не навсегда заказано ее допрашивать? Да, мы пообещали говорить друг другу все, тем не менее, раз мы любовники лишь на словах, в полной откровенности, подкрепляемой сообщничеством плоти, нам отказано. После любви — да, я мог бы сказать ей: «Я все понял: и в отношении Жонкьера, и в отношении Вильбера, и, как видишь, это абсолютно ничего между нами не меняет. Не будем больше об этом думать!»
Но та же фраза, однако произнесенная бесстрастно, прозвучала бы намеком на обвинение, и Люсиль — такая, какой я ее знаю, — могла взбрыкнуть. А ведь самая пустяковая ссора — именно потому, что мы уже пережили возраст, когда мирятся на подушке, — рискует привести к непоправимому.
Остается узнать, не этого ли непоправимого я и страшусь? И честно говоря, не знаю. Эта женщина — дважды преступница, так имею ли я право продолжать наши отношения? Да плевать мне на право! Люсиль помогает мне жить — и это самое важное. Виновна? Невиновна? Я не присяжный заседатель. Судебное разбирательство — не мое дело. А главное — я ни за что не должен дать ей почувствовать, что подспудно веду расследование. Отныне мой удел — сомнение.
Ну что же, остановимся на сомнении, и хватит переливать из пустого в порожнее!
23 часа
Я перечитал написанное. Прибавить мне нечего. Следует тем не менее записать слова Люсиль, сказанные за десертом:
— Что с тобой, Мишель? Похоже, тебя что-то гложет? Не отрицай, ведь я прекрасно вижу.
Если она догадается, что я ее подозреваю, в каком же лабиринте притворств, уверток, умолчаний и уловок мы скоро окажемся! Я выпутываюсь, ссылаясь на то, что, несмотря на настойку, сплю плохо. Желая вывести ее мысли из опасной зоны, я рассказываю ей историю своей кружки с анисовым настоем, что приводит меня к рассказу о рыбалке моих мальчишеских лет и о неуловимой, таинственной связи между анисом и лещом. Я оживляюсь, забываю про свои сомнения. Мы смеемся. Ну что ж! Поскольку настоящее — это своего рода no man’s land, прошлое послужит мне островком безопасности. Я буду для нее трубадуром моего детства, что позволит нам забыть Жонкьера, Вильбера и, если чуточку повезет, самого Рувра. Но во что превращается любовь, смиренно признающая, что некоторые темы ей заказаны?