Обитель
“Если Ксива сунется – ударю”, – решил.
Василий Петрович подошёл, посмотрел на Артёмово лицо, покачал головой.
– Слышали? – спросил. – Бурцев сегодня стал отделённым.
Артём молча порадовался, что Василий Петрович простил его: утро-то неплохо начинается, может, и дальше так пойдёт.
– Хорошо… Хотя мы с ним… не сошлись до такой степени, чтоб мне… испытывать надежды… – отвечал Артём, попивая кипяток.
В сон всё-таки клонило очень сильно, и синяк на ноге саднил, и ладони, ободранные о кусты, ужасно ныли – Артём прижимал их к банке с кипятком и от удвоенной боли чувствовал даже некоторое удовольствие.
– Всё приличный человек, – сказал Василий Петрович почему-то с сожалением. От него, кстати, очень ощутимо пахло чесночком.
Артём тоже хотел чеснока, но не хотел, чтоб его жалели, и остро осознавал, что на ягоды к Василию Петровичу всё равно не попросится: характер.
Пришёл Афанасьев, чокнулись банками с кипятком, Артём сказал, улыбаясь и чувствуя объеденные комарами щёки:
– А ты ничего. Я, ещё когда мы пни корчевали, заметил.
– Артём, голуба, я, бывало, на воле по три дня не ел, – ответил Афанасьев. – Достанется где кусок хлеба – и снова на три дня. А тут у меня на обед суп с кашей, вечером снова каша. Захотел – подсуетился и сделал салат из селёдочки с луком. Совсем задурил – пошёл и купил себе конфет в ларьке. Разве в этом счастье?
– Конфет? – удивился Артём, не поддерживая разговор про счастье. – Откуда у тебя деньги? Скопил, что ли?
– Почему? В карты выиграл. Будешь мармеладку?
У Афанасьева действительно была мармеладка, и он угостил ей Артёма.
От сладкого даже в мозг ударило: такой душистый, томительный вкус.
“Я с детства занимался собой, вертелся на турнике, даже боксу учился, работал грузчиком – а это поэт! И такая живучая сущность, – дивился Артём, глядя на Афанасьева. – И характер такой простой!.. Всё-таки даже у меня есть какие-то углы, и я этими углами цепляю то Ксиву, то Крапина… А у Афанасьева вообще никаких углов нет, он втекает в жизнь – и течёт по жизни… Хотя нет, его же убрали с дневальных?..”
– …Слышишь меня? – смеясь, спросил Афанасьев, рассказывавший что-то.
Артём отрицательно покрутил головой, снова улыбаясь, и вдруг спел:
–“Не по плису, не по бархату хожу, а хожу-хожу по острому ножу…” Откуда я знаю эту песню? Никогда её не слышал.
– Как не слышал, – добродушно удивился Афанасьев, – вчера Моисей исполнял.
* * *“Человек – живучая скотина”, – думал Артём по дороге на баланы.
Сердце его разогнало кровь, глаза проснулись, сон сошёл, душа ожила.
“Это сейчас ты так говоришь – а если такой наряд тебе будет выпадать до ноября? – спросил Артём себя. – Представь, каково в ноябре, да в канале, да по гло́тку…”
Отмахнулся, не стал представлять; обернулся на монастырь.
“Надо мхом порасти и стоять на любом ветру каменно…”
Вчерашняя партия была в полном составе, даже потешного мужичка опять прихватили – может, из подлости. Звали его Филиппом – Афанасьев узнал. Убил Филиппок свою матушку и по той причине оказался в Соловецкой обители.
– Работать не будешь – вечером выдавлю глаз и заставлю съесть, – посулился ему негромко Ксива.
– Потяну лямку, пока не выроют ямку, – кротко и еле слышно ответил Филипп.
После того, что Афанасьев рассказал про Филиппа, Артём непроизвольно сторонился мужичка. От слов его, будто бы помазанных лампадным маслом, воротило.
Как дошли до места, Моисей Соломонович сделал три круга вокруг своего пенька – не позовут ли его попеть и сегодня. Но никто знака не подавал.
“Ах, как жаль, – говорил весь вид Моисея Соломоновича. – Как жаль, ах”.
После вчерашнего концерта Артём поглядывал на Моисея Соломоновича с интересом: судя по всему, это был человек увлекательный.
Не дожидаясь понукания десятника, Артём полез в воду. Рубаху он накрутил на голову, плечи намазал прибрежной грязью.
– Гражданин десятник, чё сегодня опять сто? – поинтересовался Ксива. – Не великоват урок? – и тут же резво, как конь о двух ногах, забежал в воду.
Десятник Сорокин не поленился и запустил в Ксиву дрыном.
– Давай мой шутильник обратно, шакал, – скомандовал десятник; дрыны называли ещё и шутильниками.
– Утоп он, гражданин десятник, – отвечал Ксива, тщательно изображая поиски.
– Я тебе дам “утоп”! Он деревянный, как ты! Ищи!
Артём поймал себя на странном чувстве: ему б хотелось, чтоб десятник додавил Ксиву, заставил принести шутильник и наказал бы пару раз этой самой палкой.
Но хитрый Ксива так и не отдал дрын, сколько Сорокин ни орал.
Наоравшись, десятник ушёл перекурить с конвойными. А потом и вовсе все трое отправились куда-то: наверное, за ягодами. На прощанье Сорокин крикнул, что сегодняшний урок уже сто пятьдесят баланов – полтинник накинули за дрын.
– А тут, даже если по двести, – ещё на неделю трудов, – прикинул Лажечников, из-под руки осмотрев канал.
– Ксива, бля, тебя утопить мало, – заругался Афанасьев, без особого, впрочем, задора.
Артём снова удивился: Афанасьев мог позволить себе говорить с блатным таким тоном. Мало того, Ксива ему вполне приветливо ответил:
– Да пошёл ты, Афанас. Иди в зубах ему дрын отнеси. Вон как твой дружок вчера.
Артём, хоть и стоял в воде, а почувствовал, что его внутренности будто облили чем-то горячим, липким, стыдным. Деваться было уже некуда.
– Ты, блатной! – выкрикнул Артём, и крепость собственного голоса его самого же возбудила и поддержала. – Пасть свою зашей!
Отталкиваясь от баланов, Артём пошёл, стараясь делать это как можно быстрей, по направлению к Ксиве.
– Вы чё, хорош, – искренне засмеялся Афанасьев.
– Э, фраер, иди ко мне, – позвал Ксива Артёма, которому и так оставалось два шага; Артём изловчился и вдруг пробил правой прямой замечательно длинный удар Ксиве в лоб, да так точно, что голова его сначала, рискуя сломать шейные позвонки, резко шатнулась назад, а потом он всем телом завалился вперёд – благо что на балан, а то бы под воду ушёл.
Двое других блатных рванулись было на помощь, но тут влез Афанасьев:
– Их разборка! Их разговор! Двое говорят – остальные стоят!
Ксиву приподняли с балана, он вращал глазами и даже разговаривать не мог какое-то время, только взмыкивал.
Лагерники молча работали. Лажечников хмурился. Сивцев часто шмыгал носом. Китаец привычно находился где-то глубоко внутри себя. Моисей Соломонович занимал всегда такое место, чтоб оказаться равно далёким от любой опасности. Филипп, кряхтя и бормоча, бегал вдоль воды, как будто оттуда должна была вот-вот выпрыгнуть ему прямо в руки большая рыба.
У Артёма всё одновременно дрожало и ликовало внутри.
Сплюнув, он вернулся ворочать баланы к Афанасьеву – весело-удивлённому, но и несколько озадаченному при этом.
Артём покусывал губы и старался не слишком коситься на Ксиву, но всё равно чуть болезненно прислушивался: не начнёт ли тот снова хамить.
Время от времени Артёму приходилось драться. Он не был к этому склонен, однако драться умел неплохо: надо было только переломить в себе врождённое нежелание ударить человека по беззащитному и ранимому лицу – а дальше всё получалось само собою.
Блатные, выведя Ксиву на берег, покрутились возле, предлагая помощь… кажется, он на них шикнул, и они снова зашли в воду.
– Неплохо, неплохо, – сказал Афанасьев, всё ещё улыбаясь.
Приятное тщеславие понуждало Артёма выказать свою невозмутимость. Для этого лучше всего подходило молчание.
– Стихов бы, что ли, почитал, – предложил он спустя несколько минут.
Афанасьев задумался, будто решая, говорить всерьёз или нет, а потом ответил очень серьёзно:
– Своих я ещё тут не написал, а прежние не считаются. И чужих не хочу. Буду здесь без стихов жить, как без женщины. Потом слаще окажется попробовать.
И тут же перевёл тему:
– Тёма, что ты хватаешься за самые тяжёлые брёвна, я не пойму. Сил дохрена, я увидел. Ну так побереги их. Выбирай хлысты – тонкие, худые баланы. Это девок надо выбирать помягче, тут-то… зачем…