Криптонит (СИ)
И я сделала дёрганое движение языком, прикоснувшись к его. Мне хотелось чувствовать его больше, хотелось дальше, так что я поняла, что мне понравилось. Мне нравилось ощущение мягкости его волос под своими пальцами, нравилось проводить ногтями по его шее, заставляя его чувствовать тоже. Заставляя издать рваный выдох в рот и положить руки на мою талию — еле-еле, не сильно, до боли, как мне хотелось.
Всё было так: не в полную силу, несмело, шатко, на грани, угрожая разрушиться в любой момент. Как мотоцикл, который тоже мог упасть, если я сделаю неверное движение.
Но этот же момент всё менял, преобразовывал всё это во что-то другое. Более тягучее, более близкое. Более непонятное для нас, но с каждым движением бьющее по кукухе и заставляющее понять: это необходимо. Нужно.
С каждым моим странным полустоном, как будто призывающим к военным действиям, я чувствовала, как он менялся, приближаясь, касаясь сильнее. Будто тоже понимая, как ему это нужно. Подстраиваясь под мои движения, под моё дыхание.
Всё это была грань, за которую уже назад не шагнуть. Это было видно даже по его взгляду, когда он остранился: как будто его оглушили. Ударили по голове, поменяв что-то в мозгу — и уже ничто никогда не будет прежним.
Дома я, чуть ли не прыгая до потолка от эйфории, снова решила сделать это глупое гадание по числам. Задала в уме вопрос и, обмирая от страха, посмотрела на время.
Последняя цифра была чётной.
*
До конца полугодия оставалось буквально два дня, так что в школу всё ещё приходилось ходить, но для меня это не было досадной обязаловкой, как для других.
Я летела туда на крыльях, молясь, чтобы это всё не было сном. Чтобы не было как в этих фильмах: на следующее утро он понял, что всё это ошибка…
Но нет, Александр Ильич был не тем, кто отказывается нести ответственность. Он всегда идёт до конца, что бы ни сделал.
Я поняла, что это не сон, когда Дементьев стоял возле доски на физике, а Александр Ильич, расслабленно сидя за своим столом, с сардоническим, препарирующим любопытством наблюдал за тем, как он проваливает каждый из его вопросов.
— Садись, Дементьев, два. Может, вместо того, чтобы ходить по дискотекам, тебе нужно было заняться физикой? — и приподнял бровь, глядя, как понурый Дементьев несёт ему дневник. — Жду хоть каких-то знаний на следующем уроке.
И посмотрел на меня, словно напоминая об общей шутке. Об общем секрете.
Я спрятала улыбку в волосах. Он отвёл взгляд.
Но моё полупьяное, неверящее состояние разбилось вдребезги, когда меня снова отвели к директору. В этом снова была виновна химичка. Она кричала, что не поставит мне даже тройку из-за моих прогулов, что оставит меня на второй год, не обращая внимания даже на то, что Сан Саныч закатывал глаза, лепеча что-то про Новый год. В этот раз он меня не стал защищать, не стал шутить — устало спрашивал, почему я не ходила на химию, хотя был уже прецендент. А что я могла сказать? Что я назло не ходила, как раз после её такого отношения? Что меня это вымораживает? Я стояла и чуть ли не рычала, как дикая собака. Заставляя себя просить у неё дополнительное занятие. Но всё было бесполезно: она была непреклонна. Никакой аттестации, и точка. Звонок родителям, и точка.
На этом всё и закончилось — ничем. Выходила я из кабинета директора разбитая, злая, тут же взрываясь слезами. Вера и Насвай решили прогулять, так что я была совершенно одна и могла позволить себе бить стены туалета сколько угодно и орать в кулаки. От досады на себя, что устроила себе такие проблемы под конец, от ненависти к химичке. От понимания, что будет дома, если она всё-таки позвонит Ире или отцу.
Я всё ещё была на взводе, когда он меня поймал за руку и затащил в свой кабинет. Встретившись с ним в коридоре, я тут же почувствовала, как упало сердце, и хотела свернуть обратно в туалет, но не успела.
Так что сейчас, под его внимательным взглядом, мне оставалось только сдерживать бешеный рык и прятать лицо, чтобы он не видел моих слёз. Но я была беспомощна, будто связана по рукам, и от этой беспомощности было ещё хуже. Так что мне оставалось только воинственно смотреть ему в глаза. Лучшая защита — это нападение.
Он смотрел на меня так, будто считывал все эти мои приёмы.
— Что вам надо? — резко бросила я.
— Что случилось? — спросил он, складывая руки на груди, и его голос — ровная линия. Меня выбесило это ещё больше.
— То, что я хочу уйти, а вы зачем-то затащили меня сюда.
Он хмыкнул, приподняв бровь.
— Помнится, ты говорила, что со мной хорошо? Или я ошибаюсь?
Да, крыть нечем. Я открыла рот.
— Александр Ильич…
— Саша, — устало перебил он, и я поняла, что вот оно. Он полностью сдался. Будто понял, что всё это уже настолько бесполезно.
И вот это обезоружило уже меня. Я отвернула лицо, чувствуя, как из глаз льются слёзы, но он осторожно повернул мою голову к себе, стирая слезу большим пальцем. Смотря так, будто ему это надо. Будто он делал это впервые.
А это ломало меня. Когда я не в ужасе, когда это просто… я не могла этого стерпеть — когда на меня смотрели в таком уязвимом состоянии. Это делало меня ещё более уязвимой, и это же заставило вдруг импульсивно, глупо спросить:
— Вы же… ты же… не дашь меня в обиду?
«И не обидишь ли сам? Ответь, это вдруг важно».
— Нет, — просто сказал он. Не пытаясь меня убедить в этом, не пытаясь поверить в это самого себя. Это будто было чем-то самим собой разумеющимся — как то, что Земля круглая, а Солнце — это звезда.
И я поверила ему.
========== О нарушениях правил, шрамах и дерущей сердце правде ==========
Всё детство мне запрещали бегать, прыгать и кричать. Меня одевали в белые платьишки, завязывали косички, ставили на табуретки читать стишки Лермонтова. Говорили, что я была рождена, чтобы быть милой, послушной — что если я буду хорошо себя вести, я найду себе хорошего мужа, который подарит мне много золотых украшений, а дед, великий профессор Юдин, отдаст мне дворец в наследство, и я буду настоящей принцессой.
Я переворачивала табуретки, ставила своим нянькам синяки и чихать хотела на их слова. Я мечтала быть пираткой.
Теперь мне говорят: «Будь умной девочкой, держи язык за зубами. Не перечь важным людям, улыбайся этому, этому и этому, они твои возможные мужья». Они прямо этого не говорят, потому что прямо они вообще ничего не говорят. Я ненавижу ложь и трусость, и мне точно так же чихать, как и в детстве. Поэтому мне вряд ли стать чьей-то хорошей женой. Но чьим-то постыдным воспоминанием, чьим-то маленьким шрамом — возможно.
Я бежала к тому, кто был тем самым именем в скобках, невесомым взглядом, от которого ломаются рёбра, и точкой после первой буквы имени. Воздухом в шприце, после которого не установят причину смерти и убийцу.
О таком в обществе жён банкиров и депутатов было принято молчать, скрывая это как нечто постыдное, но все знали. Это была история, достойная экранизации Гай Германики; сумасбродная глупость девочек с ободранным лаком, испуганными глазами и пьяной вознёй на заднем сидении. Но никак не «Великий Гэстби».
В кабинет входила на цыпочках, еле-еле.
— Ещё раз увижу телефон — вылетишь отсюда без аттестации, Ситнов.
Близился Новый год, другим учителям уже давно было наплевать на эти аттестации и они спустя рукава ставили нам оценки. Колючие глаза Александра Ильича недовольно, пристально смотрели на десятиклассников, которые едва не ли не давились слезами, пытаясь исправить оценки. Глаза Александра Ильича задумчиво скользили по гирлянде, которую я прицепила на доску, после чего он поджимал губы, выражая глубинное несогласие на этот процесс. Когда я вешала её, он приподнял бровь и сказал с неприятной усмешкой: с этим придурковатым убожеством — в детский сад.
Я сказала: не пойти бы тебе, у нас Новый год. Это было трудно — держать стойкий и злой взгляд, но я молодец. На члене вертела субординацию, как он и завещал.
— Если вы способны выучить хоть один параграф из учебника, вы сделаете хотя бы одно задание. Но, как я вижу, нет.