Криптонит (СИ)
— Ну мальчика, наверное, чего. К психологу её, наверное, надо? — Она посмотрела на меня: — Где психолог знаешь? На первом этаже. Щас сходим, поговорите.
— Красильникова рыдает там, вены резать собирается — её и ведите к мозгоправу, — злобно выцедила я. Меня снова начинало всё бесить, а мир сужаться вокруг меня, сдавливая в тиски. Как раз в такие моменты я вытворяла что-нибудь непредсказуемое.
— О ней думать раньше надо было, а сейчас не беспокойся, и она к мозгоправу сходит. И ты пойдёшь. Давай-давай, бери вещички. На уроки вернёшься, как закончишь. Потом родителям позвоним и на учёт поставим.
Это было несправедливо. Эта сука Красильникова донимала меня весь семестр — да что там, несколько лет, своими дурацкими сплетнями и смешками, исподтишка, но стоило мне один раз ответить — и всё. Её жалели, потому что она плакала. Меня прессовали, потому что я отказывалась показывать перед ними слабость. Ну и черт с ними. Я взяла рюкзак и хлопнула дверью, напоследок кинув на них яростный взгляд.
«Вот это характерец…»
Психолог вечно сидел в своей коморке, и до этого я ни разу не видела его, и от этого доверия во мне не было ни на йоту — я готовилась защищаться или нападать. Он будет пытаться пролезть ко мне в голову, и это вызывало во мне неясный страх.
На табличке двери было написано: «Калашник Сергей Генрихович». Ничего себе.
Не мешкая, я резко раскрыла дверь. Настороженно оглянулась.
Обычный маленький кабинетик. Только на шкафу лежала гитара, а на полках шкафа были не книги, хотя и они были, а множество фотографий. На всех них был один и тот же высокий мужчина с седым хвостиком, гитарой. Где-то он сидел возле костра, где-то его окружали дети.
Этот же самый мужчина, сейчас одетый в серый джемпер, обратил на меня внимательные светлые глаза, которые казались очень добрыми, и интеллигентно поинтересовался голосом приятного низкого тембра:
— Чем могу помочь?
— Меня отправили к вам за нарушение. Не знаю, исправляться, наверное, — и продолжала стоять на месте. Я всё ещё не знала, что мне делать и как себя вести.
Я хотела сказать эту фразу со злобным пафосом, но вышло только… растерянно и обыденно?
— Ну что ж, садись. Поговорим, — и сделал широкий жест рукой, приглашая сесть. Меня не бесил его доброжелательный вид, нет, лишь повергал в какое-то недоверие. Мне казалось, он не может быть уравновешенным на вид, с этим аккуратным хвостиком, джемпером, спокойным взглядом, мне казалось это фальшью, а я ненавидела фальшь. Поэтому мне захотелось вывести на правдивое отношение ко мне.
Я поджала губы.
— Ну и что натворила, рассказывай.
— Я нашла дневник одной моей одноклассницы, прочитала его и опозорила её на весь класс, — я сказала это громко, не колеблясь ни секунды и прямо глядя на него, чтобы не пропустить реакцию.
И сама замерла, впервые обозначив это. Будто уже после выигранной войны осознав, что ты убил сотни, тысячи человек. И это осознание прозвучало как взрыв в полной тишине.
На его лице ни одного признака неприязни — лишь удивление. И то, совсем невесомое.
— Зачем?
— Ну вот потому что захотела. Такое плохое желание. Такая вот я… — чуть было не сказала «тварь», сардонически, ядовито усмехаясь, — плохая. Мне хотелось сделать ей больно. Я садистка, наверное.
Его взгляд упал на мои скрещенные на груди руки. Я подняла подбородок, не переставая с вызовом смотреть на него.
Слышишь, я это сделала, и не жалею.
— Я не давал тебе оценок, я лишь спросил причину этого действия. У всего же есть причина, так? — осторожно спросил он. — Но почему ты так плохо к себе относишься?
— Я… я не… — пару секунд я поражённо смотрела на него, пытаясь сказать снова что-то оборонительное. «Я не осуждаю себя. Я не жалею».
Я пыталась что-то сказать. Я думала. Смотрела.
А потом я разревелась. Сначала мои губы задрожали по уголкам, и я попыталась задавить эти слёзы, запереть внутри, но чем больше я их сдерживала, тем больше я трескалась. И в конце концов сдалась.
Из меня будто разом выкачали весь гнев — его добрые глаза, его мягкий тон. Я просто не могла быть злой в этом кабинете.
— Плохие поступки мы делаем, когда нам больно, и это не значит, что мы сами по себе плохие. А гнев всегда скрывает за собой боль, — он объяснял мне эти вещи, как трёхлетней девочке. Как будто говоря, что я должна пожалеть эту девочку. Но у меня не получалось. И от этого мне было больно — я ненавидела эту девочку. — Мне показалось, что ты хотела её за что-то наказать. Что она сделала?
— Она издевалась, — рыдала я. — Она смеялась над тем, что я люблю одного человека, и это невзаимно, так что я…
— Решила тоже посмеяться над её чувствами? Отомстить?
В его глазах было столько сочувствия, сколько я не имела права получить.
Я подумала: такая месть — это слишком больно для Красильниковой. Я могла бы это не вынести. Она — нет. Поэтому я это и сделала.
Ира бы сказала, что я жестока. Вера думала, что я жестока, классуха, дед, а Сергей Генрихович смотрел с сочувствием, и меня это добило. Так быть не должно. Из меня будто вырывали кусок чего-то живого, что я сама душила, ломала, а потом давали ему вторую жизнь.
Взрослые всегда относились к моим слезам презрительно, а Сергей Генрихович был мягким и принимающим, как тёплый свитер деда (жаль, дед не был таким тёплым), и меня это пугало, меня это царапало, мне это было не по размеру. Так что я не могла перестать плакать.
Мне давали индульгенцию на все мои грехи, а я её отвергала.
Потом Сергей Генрихович сыграл мне на гитаре Нирвану, и я улыбнулась, утирая сопли с носа и не переставая шмыгать. Когда он пел, его голос звучал не так ровно, а хрипло и слегка надломленно.
Он играл «Rape me», надеясь меня развеселить, и я улыбалась, но по моим щекам текли слёзы.
— Я не считаю тебя плохой, — сказал он. — Разве плохой человек стал бы сейчас плакать? Тебе стыдно, и это самое главное. Ты должна себя простить.
Я разбито смотрела на собственные пальцы с обгрызенными ногтями. У меня тревожно дёргались острые коленки. Простить себя?
Вопросительное, звенящее эхо.
Из кабинета психолога я выходила вся красная и опухшая, но с чувством разбитого опустошения и усталости. Сергей Генрихович сказал приходить к нему в любое время и даже разрешил звонить и писать.
И надо было именно в этот момент мне встретить его. Александра Ильича. Буквально столкнуться лицом к лицу возле кабинета психолога. Его глаза тут же обратились к табличке, сразу после того, как споткнулись об меня, будто он хотел убедиться, что это правда.
Моё состояние разбилось вдребезги, и я воинственно посмотрела на него. В той же отчаянной попытке изобразить способность биться. Всё, что во мне лечили, убивали химиотерапией, продолжало жить. Мой организм отвергал чужой шёпот: «Быть иногда слабой — это не плохо». Для меня быть слабой — равно умереть.
Но он и не нападал. Лишь коснулся немым взглядом мокрых щёк, и снова таблички на двери.
И ушёл прежде, чем я снова впала бы в истерику. А я была так близка, пусто глядя уже на свои трясущиеся ладони после. Снова на последнем издыхании выдёргивая из себя силы смело, с вызовом смотреть на него, держа слёзы внутри на чистом упрямстве.
И я тоже ушла — раненая, разбитая, уверенная, что ему это никаким боком не упёрлось и он не запомнил это не дольше, чем на две секунды. Это ведь природа его равнодушия, верно? Меня уже не жгла эта мысль так сильно, как прежде, лишь ныла. Я с ней смирилась.
Не подозревая, что сразу после этой встречи он пошёл в учительскую, узнавать последние сплетни. Осторожно, скрывая интерес, будто с безразличием вызнавая, что произошло в этом проклятом 11-а. Не подозревая, что об этом конфликте учителя уже гремели вовсю — совсем немного нужно нашей маленькой школе, чтобы встать на уши. Не подозревая, что, услышав это, он назовёт классуху недалёкой и непрофессиональной, раз она не следит за конфликтами в её классе и доводит до такого состояния. Скажет, что всё в этой школе через пень-колоду и им вообще нельзя работать с детьми. Как всегда — грубый и безапелляционный в своей честности и уверенности, что всё должно быть правильно.