Любовь и смерть Катерины
Священник не представлял, в какую сторону идти. Спотыкаясь, он брел от стены к стене, от дома к дому, скользя в смрадной грязи, поскальзываясь в лужах, полушепотом зовя мальчика. имя которого так и не узнал. И вот на маленьком, заросшем травой участке земли, где соединялись две сточные канавы, он завернул за угол и налетел на доктора Кохрейна.
Это был совершенно нелепый момент. Доктор Кохрейн устало брел по тропинке, прихрамывая и опираясь на трость, и не сразу заметил священника, который застыл, открыв рот, совершенно забыв, что хотел очистить грязь с локтей и колен, а также про то, что его фиолетовая стола все еще болталась на шее, как экстравагантный шарф.
Доктор Кохрейн первым пришел в себя от неожиданности.
— Отец Гонзалес! — воскликнул он, не зная, куда себя деть от смущения.
— Хоакин! — поперхнулся отец Гонзалес.
— Что вы здесь делаете?
Отец Гонзалес припомнил марш, который слышал посреди ночи, бесстыдный гимн мятежников, и то, что доктор Кохрейн никогда не скрывал симпатии к старому Полковнику.
Он сказал, растягивая слова:
— А я как раз хотел задать тот же вопрос вам.
Доктор Кохрейн поглядел ему в глаза и прочел в них свой приговор. И поскольку в голову ему не пришло ни единой правдоподобной лжи, объяснившей бы священнику, почему он, профессор университета и известный математик, потомок великого Адмирала, хромой калека, наконец, оказался на рассвете на скользкой тропе в беднейшей фавеле города, он поступил единственно верным способом. Он всем телом оперся на трость так, что ее резиновый наконечник просверлил в грязи небольшой кратер, окруженный сероватой пеной, как звездная пыль окружает летящий через космическое пространство метеорит, встал на колени посреди тропы и стянул с головы шляпу.
И сказал:
— Благословите меня, отец, ибо я хочу исповедаться. Я согрешил.
— Что?
— Я говорю: «Благословите меня, отец, ибо я со-, грешил».
— Хоакин, опомнитесь!
— Я хочу исповедаться.
— Вы в своем уме?
— Эй, сеньор Гонзалес, вы же священник! Вы не имеете права отказать мне в отпущении грехов. Вы что, собираетесь помешать моему примирению с Богом?
— Что, прямо здесь? А вы не можете подождать немного? Давайте хотя бы в город вернемся. Кажется, с этого места я смогу найти путь к машине. Она стоит вон там, у подножия холма.
— Нет, отец, прямо сейчас. Откуда вам знать, может, я одной ногой стою в могиле? Я могу умереть нераскаявшимся грешником.
— Не волнуйтесь, у Церкви больше нет таких жестких догм, как раньше. Умирайте спокойно.
— Отец! — В голосе доктора Кохрейна зазвучала сердитая нотка.
— Хоакин, но ведь вы даже не католик.
— С чего вы взяли? Конечно, я католик. Такой же крещеный, как вы. Такой же, как архиепископ, как Папа Римский!
— Но ведь вы не веруете?
— Ну вот опять вы за свое. Почем вам знать? И как вы можете сказать, во что верит архиепископ или Папа? Вы сами верите, и мне этого достаточно. Вы верите — вот что главное.
— Да, я верю. Только вы не подозреваете, как истово я молюсь о том, чтобы Господь избавил меня от этой веры.
— Но если ваша вера вдруг исчезнет, это будет лишь подтверждением ТОП), что Господь услышал ваши молитвы, что однозначно доказывает его существование.
— Вы математик или философ, Хоакин?
— Отец, прошу вас, хватит болтать, мои колени уже не те, что были раньше.
Отец Гонзалес вытер грязные руки об измазанную грязью сутану, стянул через голову столу, поцеловал вышитый на ней крест и надел ее снова. Он опустился на колени на выщипанную серую траву.
Два старика стояли на коленях друг напротив друга, один — обратившись лицом на восток и щурясь на восходящее солнце, другой — глядя на последние синеватые тени уходящей ночи. Они не видели друг друга, но шепот одного из них явственно долетал до собеседника.
— Что ж, начинайте.
— Благословите меня, отец, ибо я согрешил.
— Приди, Святой Дух, просвети разум грешника сего, чтобы он лучше осознал свои грехи; побуди его волю к подлинному раскаянию в них, к искренней исповеди и решительному исправлению своей жизни.
— Я каюсь перед Господом нашим, перед Пресвятой Девой Марией, перед Святым Архангелом Михаилом, Святым Иоанном Крестителем, Святыми Апостолами Петром и Павлом, перед всеми святыми, а также перед вами, отец, в том, что я согрешил в мыслях, словах, делах и в бездействии. Я согрешил, и в этом виноват только я, я один, и больше никто. Я провел целую ночь, замышляя государственный переворот и разрабатывая план убийства наших народных вождей.
* * *Все в море идеально сбалансировано. Оно следует за луной по всему Земному шару, тянется за ней гигантской, напряженной, набухшей каплей с истонченным хвостом. На каждый гребень волны приходится своя впадина. Каждую океанскую котловину компенсирует мель, покрытая мелким гребенчатым песком. Так думал сеньор Вальдес, сидя на любимой скамье и глядя на реку Мерино. Он был уверен, что где-то далеко, за сто километров от него, море сейчас бушует, вздымая огромные волны, острый как бритва ветер ревет в ушах, подобно плачу тысячи вдов, раздувая пенящиеся дождевые потоки. Здесь, у берегов Мерино, воздух был знойный, липкий и неподвижный, словно застывающий клей. Однако воды Мерино, подгоняемые далеким ураганом, уже начали волноваться, крутились и ударялись друг об дружку, поднимаясь плотным тонким застилавшим солнце туманом. И поэтому сеньор Вальдес был уверен, что где-то сейчас дождевые потоки бьются о морскую поверхность, будто забиваемые сердитым молотком гвозди, потому что твердо знал — море не отдаст ни капли воды, если не возместит потерю сторицей. А это значит, что в самом сердце океана волны сейчас вздымаются до небес, грозя сорвать с неба испуганные звезды, смыть их без следа. Потому что иначе откуда бы взяться в вязкой, как кленовый сироп, и гладкой, как бархатная скатерть в тетушкиной гостиной, реке Мерино таким высоким волнам и такому плотному водяному столбу туманной пыли?
По обоим берегам Мерино стояла такая жара, будто на небесах включили духовку. Не значит ли это, что по закону сохранения энергетического баланса на другой стороне Земли есть место, где температура должна быть на сто градусов ниже нуля, а гигантские айсберги достают до неба?
Где-то должна быть страна, в которой абсолютно все — голубого цвета: как сапфиры, как незабудки, как толщи льда, как глаза прекрасной девушки, потому что здесь, около реки Мерино, все было желтым. Миллионы и миллионы оттенков желтого цвета. Горячий туман, поднимающийся от реки, был желт. Он вился желтыми складками вверх, вверх, закрывая желтое солнце. Река была абсолютно желта. Как желтый дом. Как французская вилла. Как букет подсолнухов. Как ссора или как шелковая ленточка. Как вареное яйцо. Как сырое яйцо. Как собачья блевотина. Как нарциссы. Как гербовая бумага. Как плесень. Как грибы. Как змеиное брюхо. Все было желтым, кроме черного корабля, что стоял на причале под стрелами кранов, и флага, понуро свесившегося над толстым обрубленным возвышением кормы, безжизненного, мокрого, похожего на хвост павлина зимой.
Что-то внутри корабля икнуло, взревело, жирная вода у его борта закипела и выплеснула в высоту через трубу тонкую струю, прерывистую, словно стариковская моча. Она с плеском падала обратно в реку, обдавая брызгами полицейских, стоявших на причале дока и жестами руководивших бритоголовым китайцем, время от времени высовывавшим голову из кормовой рубки. Полицейские шарили в воде длинными баграми.
Самый высокий из них сказал:
— Так ничего не выйдет. Надо забросить сеть.
Бритая голова исчезла, грязная вода прекратила брызгать из трубы, и на какое-то время желтый мир погрузился в тишину, пока сверху что-то не забренчало так сильно, что полицейские инстинктивно подняли головы.
Над бортом корабля конвульсивными толчками передвигалась стрела крана, к которой была привязана сплетенная из толстых веревок сеть. Зависнув над водой, стрела дернулась, и сеть поехала вниз. Высокий полицейский на причале пытался регулировать процесс, то поднимая вверх, то опуская большой палец. Сеть легла на воду, опала, растеклась по поверхности, и сеньор Вальдес, которого в эти дни почти ничего не могло заинтересовать, встал со скамьи, где сидел, держа закрытую книжку на колене и яростно кусая знаменитую ручку, и подошел, чтобы выяснить, что происходит.