Два балета Джорджа Баланчина
Ему являлись разные мысли и воспоминания, связанные с этими местами города, и он еще раз подумал, сколь невыносимой мукой была для него семейная жизнь в их новой квартире в противном Купчино, где в скверно построенных домах жили какие- то «вечно скверные люди», покупавшие в универсамах скверную пищу и пившие на каждом углу скверное пиво и еще более скверное вино, и как постоянно сквернословили дети этих скверных людей, лаяли и кусались их скверные собаки, орали и пищали их кошки... «Господи, — подумал Ирсанов с горечью, — как мог я прожить там свою жизнь, в этом кошмаре! Как было мне хорошо здесь, здесь и у себя на Васильевском! Но здесь было прекрасно!».
Ирсанов хорошо знал, почему было ему здесь прекрасно. Тогда почти все улицы и проспекты старого города были покрыты булыжником, сквозь который ранней весной пробивалась травка, а все петербургские дворики, пусть даже и колодцы, в летнюю пору были зелены, выходившие во дворы окна были украшены деревянными ящиками с настурцией, пионами и георгинами. Машин было еще мало, и по всем улицам, включая даже Садовую, ездили подводы, запряженные красивыми лошадьми, а с оглоблей этих подвод, развозивших по городу продукты и всякую всячину, свисали кожаные кисти и сверкали на солнце медные бляхи конской упряжи. Мальчишки цеплялись за эти подводы и катались. Еще они катались — и вместе с ними Юра Ирсанов! — на трамвайной «колбасе». И жизнь была не слишком богатой, но для большинства детей вкусной, потому что на каждом углу можно было купить себе и другу горячий пирожок с вареньем, сахарную трубочку, эскимо на палочке или прозрачного сахарного петушка и обойтись, делая все эти покупки, всего лишь рублем. Им и давали — ему и его другу Ильюше Левину — не больше рубля, а в праздники даже трешку или пятерку. И мальчики гуляли! А когда Юре Ирсанову исполнилось шестнадцать лет, отец, мать и бабушка (правда, бабушка потом добавила еще десятку) подарили ему по десять рублей. Целое по тем временам состояние! Что же он купил тогда на эти деньги? Ах, да, первые в своей жизни джинсы, они тогда назывались «техасами». А когда он надел эти новенькие джинсы, Илья не мог оторвать от Ирсанова глаз и все говорил: «Ты, Юра, в них прелесть».
Короткая прогулка с Васильевского в Большую Коломну и теперь вот этот горячий напиток как бы размягчили Ирсанова. Он расстегнул плащ и стал смотреть в окно, на проходящих мимо людей — большею частью студентов расположенного рядом физкультурного института, красивых и стройных, в ярких спортивных куртках и в джинсах. Некоторые из них, заходили в пирожковую, и тогда Ирсанов чувствовал свою неуместность здесь, какую-то неловкость, но он не мог бы объяснить себе ее причин и продолжал, должно быть с весьма глупым видом, прислушиваться к их молодым голосам и смотреть на них, иногда даже излишне пристально. Один из юношей оказался очень похожим на друга его детства Ильюшу Левина — такой же небольшой ростом, по-пушкински кудрявый, с яркими веселыми черными глазами, в светло-голубых джинсах, обтягивающих его сильные и стройные ноги. У Ирсанова даже защемило сердце от сходства этого случайного паренька с тем давним Ильей. Но, слава Богу, парень быстро проглотил два своих пирожка, почти на ходу допил «кофе» и, вылетев пулей из пирожковой, легко побежал за подошедшим к остановке автобусом. А если бы этого не произошло, то, пожалуй, Ирсанов все сидел бы и сидел в этой пирожковой и все смотрел бы на студента и, верно, опоздал бы на Баланчина. Он посмотрел на часы. Времени в запасе было еще порядочно. Он встал, застегнул плащ на все пуговицы и вышел на улицу.
Сейчас он почему-то подумал о том, что вот, он, поездил по свету, а нигде, кроме России, не видел такого множества красивых людей — мужчин и женщин, особенно среди молодежи. «Ах, если бы, — думал Ирсанов, — все они были пристойно одеты и эта одежда отвечала бы их возрасту, темпераменту, их готовности любоваться собой, любоваться друг другом, если бы их поведение было пристойным, слова — правильными и потому красивыми, и все дурное и пошлое, что составляет теперь общую физиономию современной молодежи — такой беззащитной и никому не нужной, — отошло бы в сторону, оставив юности ее прелесть и доверие к миру. А так... Атак на них жалко и стыдно смотреть даже тем, кто сделал эту молодежь такой — агрессивно-послушной любому вздору. Нет-нет. Мы были совсем другими, совсем другими!»
Мысли Ирсанова о том, что «мы были совсем другими, совсем другими», соединились сейчас с обликом кудрявого студента в синих джинсах, и вдруг он почувствовал, как забилось сердце, как образовалась в нем смутная боль, как перестал он ощущать прохладность этого вечера, позабыл даже про театр и не очень понимал, куда несут его ноги, как он очутился вдруг в Никольском сквере, как вышел из него к Крюкову каналу, как оказался на прохладной скамейке подле высокой колокольни Никольского собора, созданной учеником знаменитого Растрелли Чевакинским будто специально для того, чтобы небесной красотой своего творения на вечные времена оживить эту воду в канале, и эти деревья, и эти здания по его берегам...
Он попробовал закурить, но вкус табака показался ему сейчас неприятным. Он резко встал и пошел в сторону Театральной площади. Он шел намеренно быстро, поэтому проследить скоростной ход мыслей Ирсанова мы бы не смогли даже при всем желании. Он думал сейчас не обо всем сразу, как иногда бывает при быстрой ходьбе, а только о том, что «мы были совсем другими», то есть он вспоминал себя в юности, вспоминал саму юность, и не университетские годы, ноту свою юность, которая привычно называется первой, и воспоминания о которой остаются в душе самыми сильными на всю последующую жизнь именно потому, что в первой юности мы получаем от жизни первые впечатления, и живем ими и с ними, даже не догадываясь об их бессмертии, и если бываем в жизни счастливы или несчастливы, то не в последнюю очередь благодаря тому, как помним и понимаем эти первые впечатления. Возможно, поэтому мы можем предположить, что сейчас Юрий Александрович Ирсанов, — пожалуй, впервые в своей жизни, — задумался над тем, чтобы понять наиважнейшее — был ли он счастлив с тех давних пор, и если был, то почему не остался этим счастливым человеком, что было тому виной и помехой, и чем можно было бы оправдать сиюминутное смятение его души, и есть ли способ вернуться к тому давнему счастью?.. Эти вопросы вставали теперь перед Ирсановым с неведомой прежде неотвязностью и обязательностью. Ответить ни на один из них он не мог — ни прежде, ни теперь. Нужно было бы переворошить каждый день и час своей жизни, а для этого у Ирсанова никогда не было ни времени, ни нужды, поэтому он вновь машинально посмотрел на часы. До начала спектакля оставалось чуть более часа, а он уже стоял у театрального подъезда возле телефонных будок, под часами. Зачем?
Теперь он стоял под театральными часами почти без всяких мыслей. Вкус сигареты теперь уже не казался ему неприятным. Ввиду явного похолодания он пожалел о том, что не надел свою любимую кепку (шляпы Ирсанов никогда не носил, хотя по теперешней моде шляпа была бы ему очень к лицу в сочетании с его элегантным черным плащом) и потому поднял сейчас воротник плаща. Не поворачивая головы, Ирсанов оглядывался вокруг себя: яркие огни фонарей и шумно катящихся по рельсам трамваев, машин и автобусов веселили его тем, как скоро они перемешивались между собой. Возле театра, несмотря на раннее перед спектаклем время, уже скопились театралы в надежде купить лишний билет.
Ирсанов вспомнил о втором своем билете не сразу, а если бы и вспомнил, то не сообразил бы как продать этот билет, поскольку во всю свою жизнь еще ни разу никому ничего не продал и даже не знал как это делается. Ирсанов либо отдавал ненужную ему вещь тому, кто в ней нуждался, либо инициативу реализации такой вещи брала на себя жена Юрия Александровича — женщина практичная во всех отношениях. Он на миг вспомнил о жене и неприятно поморщился, а через мгновение улыбнулся вдруг с мыслью о своей свободе. Но чем она, эта свобода, была для Ирсанова, он все еще не знал, потому что был более озабочен не ее применением, а тем покоем и наслаждением одиночеством, которые она, эта свобода, давала ему во всякую минуту. Более того, расставшись с женой, Ирсанов только тогда и понял вполне, что создан природой именно для той жизни, которую он теперь вел и ужасно дорожил этим.