Без права на подвиг (СИ)
— Простите, не подскажете, что имел в виду оберштабартц, когда грозился прислать сюда этих…м-м-м Вигеле и Бенделя, кажется?
— А вы о них не слышали? Ах, ну да, вы же в Цайтхайне без году неделя. Вигеле — немец, старший врач карантина. Имеет одну примечательную привычку: носит с собой специально сшитую рукавицу, при помощи которой учит, как любит выражаться Лёнька Гестап, уму-разуму тяжелобольных военнопленных. К примеру, ставят больным термометр, а он от слабости его удержать под мышкой не может. Ну а Вигеле тут как тут — хрясь! И все дела…
— Садист, значит. Готов поспорить, что живёт один. Ни жены, ни детей.
— Как ты сказал, Теличко? Садист? Это что, секта такая?
— Болезнь, психическое отклонение, ну, или склонность характера, если хотите.
— Только ни при ком из немцев ничего подобного не повтори. Надо же, штабсартц Вигеле — псих!
— Не буду. Ну а Бендель?
— Унтер-офицер Бендель — аккуратист. За каждую украденную с кухни госпиталя картофелину стреляет из своего вальтера в затылок виновному. А оформляют потом всё это, как попытку к бегству. Говорят, он на стволе своего пистолета ставит отметину после каждого застреленного. Врут, полагаю. Места на стволе маловато будет. Да, ещё, будто бы у Бенделя есть своя теория. Своеобразный пунктик. Среди пленных он выискивает людей с тонкими шеями, твёрдо полагая, что они евреи.
— Как много вы знаете, Николай Семёнович, — не удержался я от подначки старшего санитара. На что тот, обернувшись и пристально глядя мне в глаза, произнёс: «А я вам ничего такого и не рассказал, Теличко, так, слухи лагерные. Об этом тут каждая собака знает, — и замолчав на несколько секунд, продолжил, — шли бы вы, Теличко, в койку. Хватит на сегодня. Напомогались. А мне идти надо. В других палатах наверняка пустые койки остались, снова перестилать.»
Он многозначительно посмотрел на разворошённую кровать, где ещё полчаса лежал парень, что назвался грузином.
* * *После ужина я устроился на подоконнике, с которого открывался вид на основной лагерь. На улице снова зарядил дождь с холодным пронизывающим ветром. Сквозь щели в рамах дуло так, что пришлось покинуть свой насест, встав рядом с оконным проёмом.
После комиссии оберштабартц приказал устроить во всех палатах сквозняк до самого отбоя. Согласно его словам и последним достижением немецкой медицинской науки, сквозняк — есть замечательное средство против заразных заболеваний. Согласно приказу, открывались форточки, двери, печные вытяжки и т. д. Ветер завывал в палатах и коридорах, а бедные больные натягивали на себя всё, что было под рукой.
До самого отбоя не было покоя от шнырявшего фельдфебеля и этой крысы Скворцова, что умудрился целый час отчитывать дежурного врача за «неверную постановку диагнозов». Видите ли, не может быть такого подавляющего числа диагнозов «Дистрофия». Туберкулёз, тиф, инфлюэнца, дизентерия, в конце концов. Но дистрофия? Нет, и ещё раз нет! Командование вермахта и руководство лагеря достаточно хорошо заботятся о питании и содержании заключённых. Поэтому в документах диагноз «Дистрофия» должен звучать лишь, как исключение из правил. Да и то, лишь у прибывших из арбайткоманд. А лучше, чтоб его и в помине не было!
На что Василий Иванович спокойным усталым голосом посоветовал Скворцову идти с его указаниями по известном сексуальному маршруту и для отчётности писать диагнозы самому, а ему, Вольскому Василию Ивановичу, давшему клятву Гиппократа ещё когда он (Скворцов) пачкал пелёнки, невместно заниматься подлогом и извращением истины.
И что удивительно, как ни ярился, ни визжал Скворцов, ни сулил наслать всевозможные кары на голову дежурного врача, в итоге он всё же молча забрал бумаги из кабинета Вольского и ушёл, громко топая сапогами, видимо, подражая манере оберштабартца.
Вечерело. Дождь постепенно закончился. В наступающих осенних сумерках из окна нашего третьего этажа были прекрасно видны все подробности лагерной жизни.
С наступлением темноты часовые с полицаями стали всех загоняли в бараки. Здесь, в Цайтхайне, пленных выстраивали перед каждым блоком отдельно и производили вечернюю поверку, после чего двери бараков запирали и пускали патрули. Каждый третий — с собакой.
Наблюдая за передвижениями охраны, я автоматически фиксировал время прохождения патрулей, интервалы движения, мёртвые зоны для прожекторов и фонарей блокового освещения, маршруты, предполагаемые сектора охвата пулемётов, установленных на вышках. Даже характер вооружения охранников — и тот пошёл в копилочку. Память анавра детально фиксировала все подробности. Вышек только в доступном секторе обзора насчитывалось целых три. Наверняка почти на каждой есть пулемёт. Полной уверенности нет. А надо бы знать точно. Факт важный, практически ключевой. Пора прекращать мять яйца и прикидывать варианты — в любой момент может пригодиться каждая мелочь.
На вечерней смене караула никаких выстрелов или очередей разобрать, как ни прислушивался, не удалось. Неужели слухи, что гуляли в рабочем лагере, — это очередная брехня замордованных заключённых? Вряд ли. Скорее всего, немцы стали рачительнее относиться к боеприпасам.
— Слышь, браток, не ты Теличко будешь? — ко мне обратился один из ходячих больных из моей палаты. Мужчина, видимо, подвернул на погрузке и теперь скакал на одной ноге, опираясь на черенок от лопаты, к которому был поперёк приколочен кусок доски. Импровизированный костыль позволял ему разгрузить пострадавшую конечность.
— Ну я. Чего надо? — недовольный, что меня прервали, я оторвался от изучения лагерной диспозиции.
— Там в шоковой болезный один. Тебя кличет. Говорит, земляк твой. Иваном назвался.
— Иваном…? Чёрт! — соскочил я с подоконника, не сразу сообразив о ком говорит раненый, — как ты сказал его имя?
— Иван. Ты, это…поспеши. Отходит вроде…
Я рванул в коридор, но был немедленно остановлен Кирьяном.
— Ты далеко, Петро?
— В шоковую, к земляку спущусь.
— Смотри, на улицу ни ногой! Да и по коридорам особо не шастай. Враз в рабочую команду выпишут. Ты не гляди, что днём комиссия была. Штабартц Вигеле любит ночные проверки.
— Учту. Он обычно, когда появляется?
— По-разному, но чаще под утро норовит.
— Хорошо. Не переживай. Я ненадолго.
— Гляди, я предупредил, — махнул рукой Киря.
Шоковая палата в сумерках больше смахивала на мертвецкую. Лишь кое-где с коек раздававшееся хриплое едва различимое дыхание больных, находящихся без сознания, что, безусловно, подтверждало: здесь лежат ещё живые.
Да и само название: «шоковая палата» в этой обстановке никак не хотело укладываться в моём сознании. При словах «шоковая палата» из памяти всплывало тихое гудение мониторов, аппаратов ИВЛ и прочей медицинской машинерии, помогающей продержаться пациентам на грани жизни и смерти. Но это всё, конечно, оттуда, из прошлой жизни. О которой в этой реальности я стал вспоминать всё реже.
В этой же комнате люди уходили за кромку либо тихо испустив последний вздох, либо мечась в не всегда короткой и безболезненной агонии тела, отдающего напоследок последние крохи жизненных сил.
Казалось, больных было здесь достаточно много, чтобы не считать их уход из жизни одиноким и страшным тем не менее каждый обитатель шоковой палаты лагерного госпиталя был предоставлен самому себе. Сил и времени у санитаров едва хватало на основную работу. Куда уж там поддержать умирающего, да даже просто подержать за руку.
Да и что могли они дать уходящим? Лишний глоток воды, ложку жиденькой баланды, которую уже не принимало ссохшееся нутро истончённого до пергаментной ломкости пищевода и желудка? Несколько ободряющих слов, что всё реже срывались с усталых губ?
Иллюзия помощи порой будет пострашнее честной смерти на поле боя среди товарищей. Хотя возможно это и не так. Не мне, анавру, владеющему в этой реальности индульгенцией на смерть, пытаться понять мысли и эмоции, погибающих в немецком плену. Люди этого времени не перестают удивлять меня, находя повод для оптимизма в, казалось бы, довольно обыденных вещах.