Сны Сципиона
Мой отец был хорошим полководцем, гораздо лучше многих, но не из тех, кому под силу тягаться с Ганнибалом. Отец мог побеждать восставшие племена или биться с галлами, против их ярости выставляя щитом дисциплину легионов. Но Ганнибал? Нет, его победить отец никогда бы не сумел. О, если бы отцу достало ума это понять и выбрать тактику Кунктатора [19] — ускользать, не вступая в битву, нападать на союзников, злить испанцев, копить силы, убивать фуражиров, а не пытаться решить в большой битве исход войны. Увы, отец действовал так, как всегда поступали римляне, и потому в конце концов проиграл.
Мой брат Луций был старше меня на год и несколько дней. Но уже к четвертому лету своей жизни я догнал и опередил его и по силе, и по сообразительности, отныне в наших играх и занятиях он всегда оставался догоняющим. Еще два или три года он опережал меня в росте, но потом и это превосходство исчезло, и Луций во всем сделался моим младшим братом — я опекал его, руководил им, помогал ему. Читать и писать я научился гораздо быстрее и раньше брата, считал Луций всегда плохо, в греческом запинался, а писать на языке Гомера так и не научился. Мне же учение давалось с необыкновенной легкостью. Луций никогда и ничего не пытался делать по-своему, умел только подражать, следовать, копировать, я же во всем искал что-то особенное, даже внешне я желал отличаться от других и в молодости носил кудри до плеч, что мне необыкновенно шло, наряжался в греческое платье и надевал открытые греческие сандалии. Да и потом, много лет спустя, уже командуя армией, дома и по улицам Сиракуз я ходил в греческом платье, по этому поводу Катон без устали строчил на меня доносы в сенат.
Ни перед кем и никогда я не преклонялся, никого не ставил выше себя и полагал, что нет на свете человека, ни в прошлом, ни в настоящем, перед которым я должен благоговеть, никому, впрочем, не сообщая о своей гордой уверенности. Но многие догадывались, чувствовали мою тайную убежденность, попрекали высокомерием. Я не сомневался в любви и дружбе брата, но уже в зрелые годы с печалью убедился, что мое превосходство не всегда было Луцию по душе. Однажды ему захотелось утвердить свое старшинство, доказать, что он ничуть не ниже меня, что точно так же способен командовать армией и выигрывать битвы. Его желание едва не стоило жизни моему сыну, а нашему Городу — победы. Но об этом тоже в свое время. Если успею закончить свой долгий рассказ…
Что касается Гая Лелия, то мы сдружились с ним в школе — отец решил, что для нас с братом вполне подойдет учитель, что давал уроки письма и чтения детям из ближайших домов. Так вышло, что Лелий оказался во время занятий со мной на одной скамье. Гай был моим ровесником, учеба давалась ему почти так же легко, как и мне, и мы сошлись с ним, как будто именно он был моим родным братом, а не Луций. Всю жизнь потом я ощущал это родство. Не имело значения, что семья Гая не обладает ни богатством, ни знатностью, атрий в его доме не украшали маски достойных предков — прежних консулов и преторов. Наша с ним дружба завязалась на всю оставшуюся жизнь, и лишь однажды за десятилетия вышла у нас с ним размолвка, лишь однажды, выбирая между братом и другом, я предпочел брата и был наказан и унижен за этот выбор.
Когда подошло время, вместе с Гаем мы стали упражняться на Марсовом поле. Я был ловок и силен, Гай не так проворен, но искупал недостатки упорством. В пору юности нас иногда именовали Кастором и Поллуксом. И хотя об этом никогда не говорилось, но подразумевалось само собой, что бессмертный Поллукс из нас двоих — это я. Наши тренировки верхом собирали немало зрителей, и надо сказать, что на земле сброшенным с коня поначалу я оказывался куда чаще Лелия. Но потом, когда я пересел на Рыжего (тогда еще задорного куражливого двухлетку) и почувствовал небывалое прежде единство с конем, стал побеждать куда чаще. Это мое умение очень скоро мне пригодилось.
С Гаем пускались мы в дерзкие приключения, с ним вдвоем заглянули в гости к весьма легкомысленным сестрицам накануне отбытия в Испанию. Отец, полагавший, что я занимаюсь подготовкой оружия да присматриваю за слугами, пришел в ярость, явился за мной, вытащил из постели и вывел меня от подружки в одном плаще на голое тело. Я слышал эту историю в дурных стихах еще несколько лет назад и полагаю, что она переживет меня, а может быть, и рассказы обо всех моих подвигах.
* * *В юности меня посещали необыкновенно яркие и странные сны. С годами они приходили все реже и реже, а, возвращаясь, становились все более загадочными и нелепыми.
Но ни одно сновидение не могло сравниться с тем, что привиделось мне после гибели отца в Испании. В тот день, когда пришла эта страшная весть, едва смежились мои горящие от слез веки, как тут же явился мне отец, входящий в наш дом. Он был в какой-то серой одежде — то ли из неотбеленной шерсти, то ли дорожная пыль покрыла его толстым коконом. Он вошел торопливо и сразу направился ко мне. Во сне я с кем-то беседовал (с управляющим или Луцием, не помню, кажется, я даже не различал лица человека, что стоял напротив, — так приковал мой взгляд входящий отец). Я знал, я помнил, что он погиб, и в то же время нисколько не сомневался, что вижу его живым. И это меня радовало и вселяло робкую надежду, которая может ощущаться только во сне. Отец скорым шагом подошел ко мне, взял меня за предплечье и сказал: «Публий, сын мой, отними Иберию у пунийцев». Я проснулся с громким криком. Во сне этом не было ничего пророческого — я и так целыми днями размышлял тогда, что нам предпринять, дабы разгромить Ганнибала. Но для размышлений нужна тишина, а в доме, в Городе всегда было слишком шумно: женщины ссорились или указывали на провинности рабам, в перистиле — беготня и крики детей, лай собаки у входа и шаги, шаги…
Чтобы уединиться, обычно я отправлялся вечером на закате в храм Юпитера Капитолийского. Еще подходя, видя его почти уродливый портик с сильно раздвинутыми посередине колоннами из туфа и терракотовые барельефы на фронтоне, созданные этрусским мастером [20], освещенные закатными косыми лучами, я ощущал странное одиночество и причастность к тем, кто создает и рушит миры. Боги-этруски, чувственные и загадочные, выпуклыми глазами взирали на меня с высоты и молчаливо свидетельствовали: не было никакой закономерности в победе Рима над Этрурией — побежденные были мудрее и старше, но им не хватило для победы самой малости — упорства, которое граничит с упрямством. Они растворились в нас, как исчезает зерно в почве, и каждый знаменитый ныне род Рима, и мой в их числе, хранит в своих жилах частицу этрусской крови. Как был не похож этот храм на те, что довелось мне потом увидеть под солнцем Сицилии, где совершенство греческих пропорций раз за разом повторялось по установленному канону! Но только здесь, в целле Юпитерова храма, я ощущал связь с древностью мира, с его истоками, здесь посещали меня удивительные мысли, здесь я прозревал новое, выстраивая свой, непохожий на иные, путь.
Накануне я провел ночь в прохладе и полумраке храма, накинув на голову полу тоги, я размышлял над тем, чем смогу уязвить Ганнибала, как перехитрю того, кто сам является воплощением хитрости. А воротившись домой, получил известие о смерти отца и, сидя в таблинии, заснул после бессонной ночи — точь-в-точь как сегодня на скамье в саду, выронив стиль. И увидел во сне отца, и получил от него совет.
Я помню, что тогда меня разбудил Луций.
— Что тебе снилось? — спросил он.
— Финики. Горы фиников. Даже ты столько бы не съел за всю жизнь. — Надо сказать, что Луций обожал финики.
Потом, спустя несколько лет, я понял, что символично было само мое пробуждение, а не сон. Что именно такие люди, как Луций, будут противостоять мне на каждом шагу. И единственный способ отделаться от них — дать им то, чего они больше всего хотят — еду, славу или роскошь, но никогда не отдавать им главного, самого важного, не открывать перед ними свои планы, свои мысли.