Самый счастливый день
Хорошо было стоять и немножко мерзнуть и возвращаться откуда-то издалека. Смотреть на снег, черные на белом фигурки людей, ощущать бесконечность.
Далеко-далеко висит звезда, а под ней висит Земля, а на Земле бывший особняк обедневшего дворянина. А на втором этаже, в трех метрах над людьми, стоит Наташа.
Песня получилась, значит, полгода прошли недаром и сегодняшний день не пропал. А впереди следующая песня, которая будет лучше этой, а за ней другая. И это – ее! Здесь она ни от кого не зависит. Никто не может ни вмешаться, ни помешать.
«Проживу! – подумала Наташа. – Ничего, проживу!»
По улице быстро прошли два подростка. Они шли, одинаково сунув руки в карманы.
А Петя за спиной все никак не мог уложить ноты, наступал на портфель коленкой.
Наташа подошла, отобрала портфель и разложила: партитуры вдоль, а сборники – поперек. Потом легко закрыла портфель и протянула Пете. Петя озадаченно посмотрел на портфель, потом на Наташу. Он смотрел долго и вдруг удивился:
– Слушай, а у тебя потрясающие волосы. Ты это знаешь?
– Конечно, – сказала Наташа. – Ко мне просто надо привыкнуть…
Будет другое лето
Вечером мне позвонила из Ленинграда Майка и спросила:
– Ты на свадьбу ко мне приедешь?
– У меня разлад мечты с действительностью, – сказала я.
– Что?!
– Я хотела бы подарить тебе шубу, а могу только зубную щетку.
– Привези щетку, у моей как раз отломилась ручка.
Я представила себе, как приеду в Ленинград, как мне удивятся и обрадуются.
– Если тебя не будет… – У Майки ослаб голос.
– Не реви, – посоветовала я. – У тебя только три минуты.
– А приедешь?
– Приеду.
Утром я провожаю своего брата Борьку на работу. Сижу, подпершись ладошкой, гляжу, как он ест и пьет.
Глаза у Борьки синие, как у мамы, выразительные. Они могут выражать все, что угодно, но Борька этим преимуществом не пользуется и ничего своими глазами не выражает. Ест сырок, помахивая вилкой.
Мой брат – раб своего организма. Когда он хочет есть или спать, ему не до духовных ценностей.
– Вкусно? – спрашиваю я.
– Резина, – говорит Борька и принимается за другой сырок.
Уходя, он пересчитывает мелочь.
– Тебе оставить?
– У меня есть.
– Я оставлю двадцать копеек, – великодушно решает Борька и уходит, щелкнув замком.
Итак, у меня двадцать копеек. На них я должна пообедать, съездить в редакцию, купить Майке подарок и взять билет на Ленинград.
Раньше, когда была жива мама, она беспокоилась о Борьке, потому что он рос слабый и болезненный. Сейчас о нем беспокоюсь я, и Борька не представляет, что можно беспокоиться еще о ком-нибудь, кроме него.
Я сижу и думаю, где достать денег: во‐первых, у кого они есть; во‐вторых, кто их даст. Можно взять у Татьяны, соседки справа. У нее есть, и она даст, но на это уйдет два часа.
Татьяна – борец за правду. Она все время решает со мной общечеловеческие вопросы, при этом крепко держит за рукав, чтобы я не убежала.
Поначалу ее интересовало – отчего врачи, несмотря на ответственную работу, получают маленькую зарплату. Сейчас, когда зарплату врачам повысили, мою соседку заинтересовал вопрос о человеческой неблагодарности: почему люди часто не помнят хорошего и на добро отвечают злом?
Я каждый раз не знаю, почему это происходит, и каждый раз коченею от тоски.
Я иду за деньгами к Игорю – соседу напротив. Игорь закончил станкостроительный институт и работает в журнале «Крокодил», помещает в нем карикатуры и изошутки.
Когда была кампания против взяточничества, Игорь рисовал краснорожего взяточника. Когда стоял вопрос, чтобы не скармливали хлеб свиньям, он рисовал краснорожего мужика, который сыплет свиньям крендели и булки.
– Привет! – весело говорю я.
Игорь поднимает встревоженные глаза.
– Сколько тебе?
– Тридцать рублей.
– И все?
– Все.
Игорь радостно подхватывается, приносит мне деньги. Видно, боялся, что попрошу тысячу.
– Ты думал, я больше попрошу?
– Кто тебя знает. – Игорь снова усаживается за стол. – С твоим-то размахом.
Все думают обо мне, будто я живу с размахом. У меня в руках две бумажки, двадцать пять рублей и пять. Теперь я реально чувствую, что уеду сегодня в Ленинград.
– Ну как? – спрашиваю…
Игорь пожимает плечами и бровями.
Ему понятно, о чем я спрашиваю, а мне понятно, что он отвечает: уже два года он собирается жениться и все прикидывает, что он от этого потеряет, а что приобретет.
– Брось, – говорю я, – не рассчитывай. Все равно всего не учтешь.
Возвращаюсь в свою комнату. С порога слышу телефонный звонок. Бегу, опрокидывая стулья. Сдергиваю трубку.
– Да!
– С вами говорит Дин Рид.
– Что тебе надо? – Я вдруг чувствую усталость, сажусь на стул.
– Выходи за меня замуж!
Я уже поняла, что звонит не Дин Рид, а Сашка Климов, и поняла, что американский певец сейчас в Москве на гастролях.
Сашка держит меня в курсе всех событий: когда было перешито сердце, Сашка тут же позвонил, представился Кристианом Барнардом и спросил – не хочу ли я за него замуж?
Сашка влюблен в меня. Об этом известно всему курсу. И мне известно. Прежде мне это нравилось, сейчас раздражает.
– Сашка, – говорю, – зайди в деканат, скажи, что меня неделю не будет.
– А где ты будешь неделю?
– Я уезжаю в Ленинград на свадьбу.
– Неуважительная причина, – замечает Сашка. Он ведет на курсе профсоюзную работу, знает законы.
– Тогда скажи – на похороны.
– На чьи?
Я перетряхиваю в голове всех родственников. К родственникам я не привязана, но смерти им не желаю.
– Почему свадьба – не причина? – торгуюсь я.
– Ведь свадьба не твоя.
– Похороны тоже не мои.
Странное дело: чем бы ни начинался наш с Сашкой разговор, кончается обязательно тем, что мы ссоримся.
– При чем тут я? – раздражается Сашка. – Не я ведь придумываю порядки…
Я бросаю трубку. Сашка действительно ни при чем, и порядки ни при чем. Просто я жду, что позвонит другой человек, а он не звонит.
Я иду в парикмахерскую. Хочу сделать прическу, чтобы нравиться.
В парикмахерской очередь. Все хотят нравиться. Все ждут мастера Зою. Мне безразлично, у кого причесываться, я потом все равно переделаю по-своему.
Я сижу в кресле перед высоким зеркалом, вижу в нем себя и парикмахершу. Парикмахерша тоже смотрит в зеркало, видит в нем только себя. По выражению ее лица ясно – она очень довольна тем, что видит. Бигуди кладет редко и неровно, но я стесняюсь сказать об этом. Я понимаю, что посажена в кресло из милости и вообще по сравнению с парикмахершей ничего не стою.
– Сушиться сорок минут, – предупреждает парикмахерша. Я понимаю, что на эти сорок минут у нее планы и чтобы я не вздумала соваться со своими.
Под феном душно, но я не обращаю внимания. Я сочиняю стихи. Это мое основное занятие в жизни. В перерыве между стихами я учусь в институте. Как говорит Борька – учусь на врача. Я вообще люблю участвовать в жизни других людей: сватать, советовать, лечить. Лечить мне пока не приходилось, а сватать и советовать – довольно часто. Пока от этого у меня одни неприятности.
Помогать людям – своеобразный эгоизм. Я не знаю, кому это больше нужно – людям или мне. Наверное, обеим сторонам.
Сочинять стихи, навязывать свое «я» – тоже своеобразный эгоизм. Но здесь это нужно только мне. Людям это безразлично. Они даже не знают об этом.
Качества своих стихов я пока не уяснила. В редакциях говорят «хорошие», но печатать не берут. Наверное, боятся, что не сумеют поддерживать журнал на уровне моих стихов.
Через сорок минут я возвращаюсь в кресло.
– Вам с начесом? – строго спрашивает парикмахерша.
– Так и так… – осмелев, я делаю вокруг головы несколько жестов.
– Я так не знаю, – одергивает меня парикмахерша.