Женские истории в Кремле
И Феликс Дзержинский и его жена Софья Мушкат в детстве были очень впечатлительны и религиозны. Феликс даже собирался стать ксендзом. Сохрани они свою религиозность, и жизнь сложилась бы совсем иначе. Но пришло время, и они разочаровались в религии, отошли от семьи, стали на собственный путь.
Они отошли от тех норм, которые прививались им в детстве родителями, но что они получили взамен? Обрели ли желанную свободу? Их свобода обернулась рабством. И самое страшное, что не только для них одних.
Бежавший на Запад секретарь Сталина, уже живя в Париже, писал о Дзержинском следующее: «Старый польский революционер, ставший во главе ЧК с самого ее возникновения, он продолжал формально ее возглавлять до самой своей смерти, хотя практически мало принимал участия в ее работе, став после смерти Ленина председателем Высшего Совета Народного Хозяйства. На первом же заседании Политбюро, где я его увидел, он меня шокировал и своим видом, и манерами. У него была внешность Дон-Кихота, а манера говорить выдавала в нем человека убежденного и идейного. Поразила меня старая гимнастерка с залатанными локтями. Было совершенно ясно, что этот человек не пользовалась своим высоким положением, чтобы искать житейские блага для себя лично. Удивила меня и его горячность в выступлениях — впечатление. было такое, что он принимает очень близко к сердцу и остро переживает вопросы партийной и государственной жизни. Эта горячность контрастировала с некоторым цинизмом остальных членов Политбюро».
Софье Мушкат было 28 лет, когда в 1910 году она совершила поход в горы с Феликсом Дзержинским. В 1911 году в женской тюрьме «Сербия» родился сын Ян. В феврале 1919 года Софья с сыном прибыли в столицу и заселились в в кремлевскую квартиру на первом этаже кавалерского корпуса. Софья Мушкат. рассказывает о себе и своей жизни:
«Родилась я в декабре 1882 года в Варшаве. Мой отец Сигизмунд Мушкат, сын эконома небольшого поместья под Варшавой, начал работать с десятилетнего возраста в одном из варшавских книжных магазинов. Тринадцатилетним подростком он принимал участие в восстании 1863 года, доставляя боеприпасы и еду скрывавшимся в лесах повстанцам.
У отца не было систематического образования (в детстве он в школу не ходил, только юношей стал посещать воскресную школу), но он был начитан, сам научился читать, писать и неплохо говорить по-немецки, изучил также бухгалтерское дело, что дало ему возможность работать счетоводом, бухгалтером и корреспондентом в торговых заведениях и на промышленных предприятиях.
Мы с братом Станиславом воспитывались в атмосфере глубокого польского патриотизма.
От детства у меня осталось воспоминание необычайной гармонии, настоящей любви и дружбы в семье, не нарушаемой ни одним резким словом, ни одной ссорой. В родительском доме не было лицемерия и лжи. Я никогда не слышала сплетен о ком-нибудь.
Моя мать Саломея Станиславовна, была воплощением доброты. Она заботилась не, только о муже и детях, но и о своих сестрах и братьях, которые были старше ее, а также и об их семьях. Мать была чутка и отзывчива ко всем людям. Старушка няня Юзефа Винтер, которая вынянчила брата и меня, продолжала жить у нас, хотя ослепла и ничего уже не могла делать.
Мать научила меня читать и писать. Она часто пела нам, детям. От нее я впервые услышала запрещенные царскими властями песни польского народа «Боже, ты, что Польшу…», «С дымом пожаров…», теперешний государственный гимн Народной Польши «Еще Польша не погибла…» и другие песни, которые я запомнила на всю жизнь. Любила она также петь народные песни «Эй, ты Висла», «Стась мне с ярмарки привез колечко» и другие. Она никогда не училась пению, но голос у нее был приятный. Возможно, именно ее пение еще в детстве зародило у меня горячее желание учиться музыке. Когда мне исполнилось 7 лет, я начала брать уроки игры на рояле.
Семи лет меня отдали в только что открытый, второй по счету в Варшаве, частный детский сад, организованный моей двоюродной сестрой Юлией Уншлихт.
Но мое счастливое детство неожиданно кончилось. На 37-м году жизни в расцвете сил умерла моя мать во время родов. Это был страшный удар, внезапно обрушившийся на семью. Через несколько дней после смерти матери мы покинули нашу квартиру около Дворцовой площади с чудесным видом на Вислу и поселились в маленькой комнате на Маршалковской улице в квартире моей тетки Дороты, которая за год до этого овдовела. Оставшись одна с семью детьми, она открыла в своей квартире небольшую белошвейную мастерскую.
По воскресеньям к тете часто приходили гости, ее старший сын Бенедикт Герц (позднее известный баснописец), прекрасно игравший на скрипке, под аккомпанемент фортепиано исполнял классические произведения. Чаще всего он играл траурный марш Шопена.
Каждый раз, когда я слышала эту изумительную музыку Шопена, мне казалось, что я иду за гробом матери, и, притаившись за тяжелой оконной портьерой, я заливалась горючими слезами. Через год после смерти матери отец женился вторично, и мы уехали от тетки. Женился отец на художнице Каролине Шмурло, дочери известного специалиста по древнегреческому и латинскому языкам, переводчика «Илиады» и «Одиссеи» Гомера на польский язык.
Мачеха моя была очень красивая. Мы с братом встретили ее с открытым сердцем, ожидая ласки и любви, которой нам так не хватало. Была она женщина неплохая, но клерикалка, полная шляхетских предрассудков. Она заставляла нас с братом молиться по утрам и вечерам, ходить в костел по воскресеньям. По-своему она любила нас, но нашей родной матери заменить нам так и не смогла.
Семейная обстановка резко изменилась. Не стало в доме прежнего благополучия. Между отцом и мачехой часто вспыхивали ссоры, возникали недоразумения на почве расхождения во взглядах. Отец был демократом, а мачеха считала себя аристократкой и презирала всех, в ком не текла «голубая кровь». Все это чрезвычайно угнетало меня.
Через несколько лет родился брат Чеслав. Мачеха души в нем не чаяла и невероятно его баловала, потакая всем прихотям и капризам. В детстве я его очень любила. Долгие годы я с ним не виделась и только после второй мировой войны узнала, что он погиб в лагере смерти в Освенциме во время гитлеровской оккупации Польши.
В сентябре 1891 года меня приняли в приготовительный класс частной женской школы Ядвиги Сикорской (на углу Маршалковской и Крулевской улиц), где я и проучилась шесть лет.
В Варшаве, насчитывавшей тогда около полумиллиона жителей, были только три частные женские школы и четыре казенные гимназии.
Царские власти проводили русификацию в Польше и даже в частных школах требовали вести преподавание всех предметов на русском языке. Но это не выполнялось. В частной школе Сикорской, где я училась, преподавание велось на польском языке нелегально. Когда приходил инспектор, поднималась невероятная паника. Начальница, учителя, а также ученики боялись, что, заметив что-нибудь недозволенное, он закроет школу. Мы торопливо собирали все польские учебники и тетради и бежали их прятать в спальни. Несколько десятков учениц, главным образом дочерей помещиков из так называемых кресов (окраин), т. е. Литвы, Западной Украины и Западной Белоруссии, жили в школьном пансионе на том же этаже, где размещались классы. Вот у них мы поспешно прятали все «недозволенное», все польское.
Учебников по таким предметам, как зоология, ботаника, всеобщая история, география, на польском языке не было. Преподавание тайком велось по-польски, а учебники были русские. Ими мы почти не пользовались. Помню, что уже во 2-м классе на уроке зоологии мы записывали объяснение педагога, а потом по этим записям учились. Географию и историю Польши вообще не изучали. С историей Польши, вернее, с историей польских королей нас нелегально знакомила сама Ядвига Сикорская на уроках рукоделия. В 5-м классе нелегально, за час до начала уроков, мы приходили в школу для прослушивания цикла лекций профессора Смоленского о разделах Польши, о положении Польши после разделов. Иногда эти лекции читались нам по вечерам после уроков, когда внезапное появление инспектора не предполагалось. На всякий случай мы брали с собой рукоделие.