Мертвые воспоминания (СИ)
— Это Миша, — шептала Галка. — Михаил Федорович…
Трубка дышала часто и нервно. Настя была немолодой и полногрудой, с набрякшим фартуком мягкого белого живота, зато смеялась так жизнерадостно, что Михаил Федорович приходил к ней снова и снова. Она закрашивала седину гранатово-бордовым, носила хлопковое нижнее белье и обожала огородные лилии. Весной и летом под ногтями у нее чернела корочка земли, она умело управлялась со шлангами и объедала малину прямо с куста, а еще у нее было трое внуков и полное нежелание хоть что-то менять в своей устоявшейся спокойной жизни. Встречи с Михаилом Федоровичем ей нравились давно забытой, почти юношеской любовью, но она всегда держала его чуть поодаль — Михаил Федорович понимал это, и принимал ее нежелание сближаться.
Сейчас, наверное, она винила себя за это. Галка стиснула телефон и поразилась тому, что вообще набрала номер этой Насти.
— Девушка, — прошипела трубка, — вы с такими шуточками можете идти в задницу!
На Галку будто направили шланг с ледяной речной водой: она встряхнулась, отбросила мобильник и уставилась на него в ужасе. Телефон прополз по ковру, шипя и выплевывая проклятья, ненависть, что могли родиться только от большой беды. Такой, какая была и у самой Галки.
Трубка замолкла.
Галка стиснула виски руками.
Пазлы лежали повсюду — на обеденном столе, на полу, на табуретках со сдернутыми мягкими подушками, засаленными, помнящими мамино тепло. Галка прятала подальше ее комплекты постельного белья, застилала кровать общажными простынями, от которых несло сыростью и чужими сигаретами, рассовывала по шкафам миски и чашки, в которых мама любила готовить салаты из помидоров и молодых кабачков, выбрасывала шампуни и душистые обмылки… В последний раз мама попросила купить ей мыла, дорогого, «шикарнючего», чтобы пахло раем — она не просила ничего и никогда, и Галка тогда разрыдалась на кухне, понимая, что все. Истратила последние деньги, развела в тазу ароматную мыльную пену и вместе с Лилией Адамовной принесла к маме, но та уже не отвечала, хоть и жила еще долго, но все в каком-то забытье.
Галка подумала, что неиспользованные упаковки надо будет привезти на кладбище.
В соседней квартире каждый вечер ругались Лилия Адамовна и Иван Петрович, гремели тарелками и врубали звук у телевизора так, чтобы орать во всю глотку. Галка лежала на диване — материнская комната стояла законсервированной, нетронутой, — и слушала их крики. Соседские ссоры, или песни Ивана Петровича, или даже телевизионный шум ее немного успокаивали. Обычные люди, обычные крики, и все такое простое и понятное, как эти два старика, смертельно уставшие друг от друга, но несогласные расстаться даже на несколько дней…
Только бы не вспоминать.
Голова болела все сильнее — вирусы росли в ней на пару с Михаилом Федоровичем, и Галка иногда слабо делала ставки, кто же убьет ее первым.
В очередное утро, проснувшись, она сперва подумала о похмелье — спекшиеся глаза не открывались, нос не дышал, а тело ныло, словно избитое. Галка застонала, перевалилась на твердом диванном боку с выпирающими под ребра пружинами, взмолилась и вспомнила. Обмякла, полежала немного и встала за горячим чаем. День встречал ее ярким негреющим солнцем и кислотным небом, от которого горели глаза. Хотелось проспать столько, чтобы забыть и о болезни, и о себе, и о матери, но… Нет, о маме забывать не хотелось.
Мамины эмоции она оставила на потом, на выздоровление, заранее договорилась обо всем с Палычем. Ела аскорбинки, желтые и круглые, сладко-кислые на языке, отключала звук на телефоне и забывала про него на пару дней. Пила антибиотики, пару раз позвонила в поликлинику, и ей фыркнули:
— Задыхаться начнешь, так звони в скорую. Дышишь нормально. Терпи.
Осколки материнской памяти, даже запертые в одной из стеклянных банок у Палыча, резали до крови, стоило наткнуться на них в пустой гулкой квартире. И обои вроде бы все те же, и мебель никуда не делась, даже ковер на одной из стен висит, приглушает чаячьи крики Лилии Адамовны — а нет же, будто в ремонт вынесли, вывезли, будто душу этой квартирки мама забрала с собой, и бьется глухо эхом под потолком, и Галка ловит его взглядом, и плачет…
От Михаила Федоровича негде было спрятаться.
И нет бы это была милая, уютно-широкая бабулечка, вроде Анны Ильиничны с ее больным котом и любовью к давно умершему суровому мужу, нет. Галка согласилась бы даже на одинокую тетку, которые часто забредали к ним в кафе, орали матом на подчиненных по телефону, а потом шли домой, вязали спицами носки и плакали над сериалами. Но это был Михаил Федорович, желчный и брюзжащий, которого ничего больше не интересовало в жизни, кроме пазлов и солений. Он открывался перед ней понемногу, словно старику не занимало кокетства.
Галка то и дело порывалась закатать аджику, лечо, овощной салат, накупить подорожавших к зиме баклажанов или перцев, или… Останавливалась на пороге, дергая за щеку, била кулаком в бок. Сползала по двери, не веря себе.
Что это, сумасшествие? Чем глубже ее всасывало в другого человека, тем сложнее было вспомнить себя. Собственные Галкины мысли расползались, как выпрыгнувшие из ведра мальки на рыбалке, и она хватала их ледяными от температуры пальцами, засовывала обратно в голову, но казалась самой себе все более и более далекой.
Михаил Федорович был человеком подлым, а Галка ненавидела подлых людей. Волонтерам разные попадались, запрет стоял исключительно на осужденных и не отбывших срок, на людей с психическими заболеваниями (но сколько попадалось их, без справок и лечения), на самоубийц и детей, но оставались алкаши, домашние тираны и кто только не… Галка все еще помнила мужика, седого до серости, с одной ногой и погашенной судимостью за разбой: он пил по-черному, растерял за жизнь все потомство, зато под хмельком рвал яблоки на чужих огородах и раздавал сладкий белый налив окрестной детворе. Малыши хрустели яблочными дольками, а мужик смотрел на них и этим спасался. И, надо же, память свою захотел оставить, завещание написал, правда, и самому ему эта память не особо-то понадобилась, а уж волонтерам и подавно…
Галка заблудилась в мыслях, растерла виски и чихнула в наволочку. Диван утешающе скрипнул пружинами.
Михаил Федорович ходил на работу, только чтобы кого-нибудь нагреть, не важно кого, даже приятеля можно, лишь бы поживиться. Сама Галка, конечно, вовсе не была святой: по ночам в баре она нахлебывалась из дорогих бутылок до рвоты, или просила кухню приготовить ей жульен «мимо кассы», или не делилась чаевыми ни с кем, кроме Юльки, но всему был предел. Михаил Федорович лебезил и заискивал перед начальством, а вот коллег за людей не считал. Ему много где довелось поработать: и в автосервисе, и на заводе слесарем, и на птицеферме, и грузчиком… Везде он находил «лошочков», как ласково их называл, и к завершению жизни остался не то что без друзей, даже без маломальских приятелей. Ему не подавали руку при встрече, старались выдавить, как гниду, из коллектива. Только огромная и бескорыстно-искренняя любовь к Людоедику делала его для Галки человеком, да вот внезапно проклюнувшееся под старость чувство к Насте чуть утешало. Но и тут было не без гнильцы: сколько их, женщин, прошло через его руки, скольких он обокрал, за счет скольких жил, а потом переезжал и находил новую «лошочку».
Иногда бил их, и Галка чувствовала собственную горящую ладонь, чужие глаза с пленочкой застывших, как несвежий яичный белок, слез, расходящуюся внутри желчную, подлую радость. Иногда от таких воспоминаний ее рвало, но облегчение не приходило. Казалось, что такие моменты Михаил Федорович собирал с особой бережностью, и Галке хотелось плюнуть ему в лицо — но лицо напротив, отраженное зеркалом, всегда оказывалось ее собственным.
Температура взлетела почти под сорок, глубокий вечер сквозил воспалением и краснотой, а от касания о простыни становилось больно. Галка прошаркала в ванную, сунула голову под кран с ледяной водой. Горячий воздух распирал легкие, словно гелий — Галке казалось, что она вот-вот задохнется. Умрет здесь же, как мама.