Мертвые воспоминания (СИ)
— Заходи, второй этаж, первый кабинет. Можешь чайник щелкнуть, я переоденусь пока.
Кажется, это была старая контора, которую неловко передали в офисы, и теперь комнаты стояли пустыми, заколоченными, лишь кое-где висели распечатанные на принтере таблички: туристическая контора, замерщики окон, установка кондиционеров. Маша поднялась по лесенке, озираясь по сторонам — на стене под здоровым, кое-как прикрытым с помощью картона окном, пестрел масляный и затертый, но пейзаж. Художнику не хватало ни умения, ни таланта, но рисовал он искренне и с душой, Маша любила такие картины. Непропорциональный и какой-то весь выгнутый мужичок шел по песчаной дороге, а вокруг него цвели тюльпаны и ирисы, свисали сочно-зеленые лианы, облетали кленовые листья, и небо с облаками-перышками казалось высоким, недостижимым… Маша долго разглядывала выпуклые мазки, даже трогала их рукой, и ей казалось, что картина эта — хороший знак. Не обязательно во всем быть идеальной. Надо просто делать свое дело, и верить, что получится. Улыбка против воли растянула губы, и Маше захотелось скорее увидеть Сахарка.
Нужная комната напомнила ей советский кабинет терапевта, законсервированный во времени, будто муха, застывшая в янтаре: несколько деревянных кресел, вязаная крючком накидка, стол с подпорками вместо ножек, а на побеленной серой стене — календарь с котятами за прошлое тысячелетие. С подоконника едва слышно хрипело радио, рядом с чайником в пакете лежали пряники и песочное печенье, пахло пылью и старостью.
Маша, не глядя, зажгла электрический чайник и присела на краешек одного из жестких кресел. Сквозняками тянуло со всех сторон, незаклееные окна тоненько дребезжали и позвякивали, но то ли от толстого старушечьего ковра под ногами (на который Маша смогла наступить, только разувшись), то ли от неубиваемых, расползшихся алое в горшках из-под майонеза, кабинет казался ей на удивление уютным.
А потом и незнакомец появился, в растянутой футболке и даже наспех причесанный, без сена в волосах. Буркнул, не глядя:
— Стас.
— Маша, — быстро ответила она.
— Пряники будешь?
— Нет, спасибо, — и Маша понадеялась, что он не станет расспрашивать. Стас и не расспрашивал. Налил две кружки крепкого чая, проглотил пряник одним махом и упал за теткин стол:
— Рассказывай.
— Что?..
— Ну, почему кота этого решила забрать, он же облезлый, дикий. Где живешь и с кем, хватит ли у вас денег на уколы, на питание ему, нет ли детей маленьких. Прорепетируем, перед тетей.
И Маша, отхлебывая горький кипяток из кружки, принялась рассказывать. Она ничего не утаивала, говорила обо всем: о волонтерстве и муже Анны Ильиничны, о вычищенной слабыми руками квартире, о мисках Сахарка у стены, которые теперь лежали в Машином рюкзаке на всякий случай, и о том, как они обычно разбирали вещи. Как Галка пререкалась с Палычем, Кристина рылась в поисках чего-нибудь для картины, а сама Маша… «ну, тоже помогала». Ни слова о слезах, которые сопровождали каждый ее вечер с чужой «душеводицей», как любила повторять Дана — значит, все же спрятала от Стаса немного. Щеки потеплели от смущения.
Стас смотрел на нее внимательно и даже с интересом, часто кивал — Машу вообще редко когда так слушали.
Остыл чайник, за окном столпились сумерки, и все чаще и чаще Маша поглядывала в телефон. Стас отвел ее на первый этаж, в «кошатницу»: огромный и гулкий зал в мелких клетках и переносках, несколько вручную сделанных когтеточек с намотанной на тонкие древесные стволы пеньковой веревкой, запах мочи, влажной стружки и чего-то кислого… Коты встретили гостей молчанием — в отличие от прыгающих и чересчур дружелюбных псов, они глядели исподлобья. Стас провел Машу к дальней стене, где в плетеной корзине на пеленке, мягкой и детской, лежало почти с десяток котят — слепых и нервно замяукавших, стоило только электрическому свету вспыхнуть у них над головами. Они копошились, тыча друг в друга влажными носами, тянули почти невесомые лапы, и Маша не выдержала, присела к ним, накрыла клубок рукой — котята примолкли и замерли, словно бы почувствовали ее тепло.
— Дурью не майся, — посоветовал Стас, — намучаешься с Сахарком своим. А этих нам коробками подбрасывают, каждую неделю, я уже как заправская мамуля, любого инвалида с пипетки выкормлю…
Маша посмотрела на него снизу вверх — он хмурился и специально кривил лицо, но Маше показалось, что она впервые увидела его настоящим. Без этой шелухи в виде сигарет, саркастично приподнятой брови и показной суровости — с пеленкой на плече, писклявым комком в ладони, на которого Стас ругался и которого мог ущипнуть за крохотное ухо, но все равно кормил.
— Дохнут, как мухи в рамах, — он кивнул на окно. — Но кого-то выхаживаем, живут себе в клетках. Некоторых на улицу выпускаем, когда место заканчивается. И денег нет. Даже на еду.
Маша осторожно кивнула, не зная, что сказать. Внутри нее разлилось чувство, которое Маша прежде не встречала и которому не могла подобрать названия — что-то вроде нежности, желания прийти сюда и завтра, и послезавтра, и вместе со Стасом заталкивать в уличные вольеры куртки с заброшенных дач, подсыпать накошенную за городом траву и нести жирное молоко в трехлитровых банках для котят, которые снова поползли из корзины, но Стас быстро накрыл их пеленкой, чтобы не разбежались.
К забору подъехала машина, заглох мотор. Посигналили.
— Это тетя, — Стас нацепил на лицо маску. — Сейчас я корм занесу, он по десять килограммов, а у нее спина сорванная, она и телят этих, ну, псов, на себе до ветеринара таскает, а потом…
— Помочь? — предложила Маша, не зная, чем она, толстая и неуклюжая, может быть полезной.
— Тут сиди, — скомандовал он. — Следи за этими.
И ушел.
Маша улыбнулась закрывшейся двери и почувствовала — вот оно.
Вот.
Очередное дело подарило ей встречу с Сафаром, рядом с ним даже дышать стало легче — Палыч, например, полез обниматься со старым другом, а Маша смущенно подала ему ладонь. Сафар был из тех людей, которые очаровывают с первого взгляда. Он работал водителем молоковоза, без конца улыбался («Как дурачок, но мне не жалко», — все с той же улыбкой повторял Сафар), выпиливал резные доски из дерева и, кажется, был беззаветно влюблен в жизнь, какой бы она ни была. Низенький и круглолицый, как детский резиновый мячик, с блестящей лысиной и парой густо-черных волосинок за ушами, Сафар излучал тепло, подобно августовскому солнцу, и никого не оставлял без комплимента.
— Машенька, — остановился он перед ней и галантно поклонился, — у тебя так глаза сияют, и щеки такие румяные сегодня! Загляденье. Признавайся, чего такого радостного стряслось?
Сафар был спасением. На жалобы он сочувственно хмурил брови и кивал через каждое слово, гладил по плечу, а вот рассказы о счастье, любом, даже самом маленьком, приводили его в такой щенячий восторг, что, дорассказав, хотелось начать заново и прибавить подробностей, растянуть момент. Он умел подобрать такое слово, от которого чуть светлело вокруг.
Только вот Сафар ничего не рассказывал о себе самом — ни о родных, ни о семье, ни о детях. Только насвистывал за рулем молоковоза и улыбался, как заводной. Маша как раз хотела рассказать ему о Сахарке, что дожидался в одной из комнат, о битве с тетей из приюта, о своем поступке, как снова раздался дверной звонок.
И Маша с головой ушла в очередную историю.
Глава 8. Все люди умирают
— Мам, я пришла!
Нет ответа. Галка составила на пол банки с вишневым компотом и помидорами в сахарной заливке, которые Людмила все же сунула ей в конце, прошептала заговорщицки:
— Ешь, пап, и я тут за тебя есть буду.
И Галке уже тогда показалось, что вся эта история отдает сумасшествием — не было больше никакого Михаила Федоровича, остались только мертвые его воспоминания, но обижать Людмилу не хотелось, и банки Галка все же забрала. Поставила под кровать, надеясь, что в особо голодный месяц запасы ей помогут — но даже спрятанные банки не давали ей уснуть, и Галка решила перевезти их к матери.