Мертвые воспоминания (СИ)
Она читала книжки по самообороне и пыталась понять, как лучше закрывать голову, нос, туловище, полюбила носить свитера. Пробовала разные методики успокоения, как для террориста или сумасшедшего, повторяла перед входной дверью защитные приемы, но от первой же пощечины все вылетало из головы.
Было жалко губу — распухнет еще, посинеет.
Дана радовалась, что все подошло к концу. Сейчас она поболтает с малышами, ляжет на свой диван и уснет, глубоко и крепко, без сновидений.
— Доченька… — шепчет отец, и она смотрит на него. Глаза у нее влажные, по щекам течет, и Дана не понимает, почему, может нерв какой-то задел. Но слезы производят на отца впечатление, и он осторожно опускается на колени, и ползет к ней, как горбатый жук, и тянется лапками… Дана хочет уползти от него прочь, но нельзя — вдруг снова разозлится. Пальцы у него влажные, цепко бегут по голой коже, и Дана слабо морщится.
— Прости меня, прости, я не знаю, как так… почему… ты же помнишь, что я тебя люблю, да? Очень-очень, я просто слишком сильно тебя люблю, я такой дурак…
Он целует ее ладони — сначала прижимается липким теплым хлюпаньем к правой, потом к левой, и снова извиняется, они как будто бы поменялись местами. Дана растирает губу, чтобы не накапать кровью на ковер. Она слышала все это уже тысячу раз, и только в первый плакала от ужаса, цеплялась за его рубашку и прижималась к груди, думала, что он не специально, что он больше ни за что, что он просто устал… До той поры отец воспитывал только маму, но об ударах Дана не знала наверняка: они никогда не дрались при ней, уходили на кухню.
Потом она, конечно, выросла. И разделила мамину участь.
— Прости папку, прости дурака.
Скорее бы его поток из извинений иссяк, и Дана ушла в ванную. В сотый раз эта история про любимую доченьку («я же не со зла, а ради тебя все, ну дурак, ну руки не слушаются») уже не кажется такой искренней и честной. Отец бежит на кухню, приносит бумажное полотенце и перекись водорода, капает на губу. Прозрачная капля шипит и пенится, Дана чуть вздрагивает, перекашивается лицо. Губы снова отвоевывают самостоятельность.
— Это же просто недопонимание, я не знаю, как это случается…
Недопонимание, да. Недопонимание.
Дана ухмыльнулась бы, но боится снова его разозлить. Да и губа пульсирует, тянет острой болью, надо подождать, чтобы сгустком свернулась кровь. Поджило немного.
— Простишь меня? — он бережно держит полотенчико у ее губ, заглядывает в лицо. Святой человек, даже подбородок дрожит, будто отец вот-вот расплачется от нее несчастного вида.
— Прощу, конечно.
— Потому что ты умненькая девочка, — он тянется к ее лбу и снова целует, кожа у него холодная, словно лягушечья. — А я слабый человек, никак не могу с собой справиться. Может, у нас группы какие-то есть, ну, как в фильмах? Чтобы с гневом бороться, если надо — то я пойду, ради тебя, только прости, пожалуйста.
— Я поищу, — кивает Дана и подавляет зевок. Групп, конечно же, таких не существует, да и он говорит это для проформы. Ему надо, чтобы Дана простила (хотя бы на словах), никому не проболталась (даже случайно) и поверила, что он искренне хочет исправиться (а вот это уже не обязательно, просто бонусом).
— Веришь мне?
Он обнимает ее, гладит ручищей по волосам. Дане интересно, выпачкался он в ее крови или нет — каждый раз после вспышки гнева она чувствует такое спокойствие, такую сладкую тишину внутри, что готова даже посмеиваться над лиловыми синяками и лживым отцовским лицом. Ей хорошо.
Все закончилось.
Надо только потерпеть, когда он отлипнет от нее, остро пахнущий потом и угаснувшей злостью. Потерпеть его пальцы в волосах. Понадеяться, что теперь будет долгое затишье, и клятвенно пообещать внутри себя писать ему смски через каждые десять минут, зная, что лишь обещанием это и останется. Отец встает, и Дана выдыхает. Но он не уходит, как специально тянет, хочет поиздеваться над ней еще немного.
— Не болит? — голос у него раскаявшийся.
По лысой голове скользит отблеск ночника, рыхлые щеки возвращают себе румянец. Отец расплывшийся, но сильный, и силы у него этой через край. Она взглядом цепляется за черную волосатую родинку над его губой — она всегда смотрит на нее, как на якорь, как на успокоение.
— Больно? — переспрашивает он уже нормальным голосом, и Дана торопливо бормочет:
— Нет, совсем-совсем не больно, быстро заживет. Просто спать хочется.
— Да, конечно. Спокойной ночи, сладких тебе снов.
— И тебе, пап.
Отец гасит свет и уходит за перегородку. Дана остается сидеть на ковре, и слабость, растекающаяся по телу, напоминает счастье. Сначала Дана тщательно умывает лицо, сковыривает с губы корочку и прижигает ранку спиртом, потом заклеивает пластырем. Скользит в угол комнаты, за шкаф, за штору, где прячется крошечная детская, прислушивается — дышат ровно и как по команде, прилежно жмурятся в темноте.
— Спите? — шепчет Дана и щелкает ночником, который прихватила с собой из гостиной. Они делают вид, что только проснулись, распахивают рты, трут глаза. Наволочка у Али мокрая — то ли плакала, то ли искусала зубами.
— Мы с папой опять в драконов играли, — просто говорит Дана и забирается под одеяло к младшей сестре. — У, руки холоднющие! Ты на северном полюсе что ли была?
— Нет, — тоненько пищит Аля.
Дане надо их успокоить.
Лешка свешивается с верхней кровати и молчит, глаза его горят тускло, понимающе. Слышно, как отец ворочается на раскладном диване, как гаснет со щелчком телевизор, как горько выдыхает мать. Никто не спит, но все прикидываются спящими.
Аля обхватывает Дану ручонками, жмется всем телом, и Дана успокаивает ее одними лишь объятиями. В мелких кудряшках, большеротая и с чуть раскосыми глазами, Аля искренне верит, что папа исправится, особенно когда Дана говорит ей про игру в драконов и весело смеется после семейных «потасовок». Аля тянется, щупает пластырь пальцами, и Дана отмахивается от нее:
— Слишком много драконов на сегодня.
— Значит, папа — тоже дракон? — доверчивым шепотом спрашивает она, и Дана с трудом удерживается, чтобы не зажать ей рот ладонью. У родителей снова скрипит диван, гудит пружинами, словно отец поднимается, но нет. Обошлось.
— Ну чего ты такое говоришь? Драконы страшные, огнем дышат, у-у-у, рычат! А наш папа разве такой?
— Наш папа хуже, — говорит брат.
— А еще он дымом выдыхает, — Аля вспоминает, как отец курит на балконе.
Лешка фыркает. Вместо ответа Дана зарывается сестренке в волосы, дышит сонным теплом, детским мылом, спокойствием. Аля почти забыла о страхе, но с братом сложнее — он быстро растет и быстро схватывает, ему уже не скормишь сказочку про драконов и игры.
Кажется, Аля дремлет — тянет Дану за волосы, сонно причмокивает, и Дана окончательно понимает, что они пережили этот скандал. Сестра кажется ей чудом, таким огромным и невообразимым, неизвестно за что посланным, рожденным будто бы для одной Даны. Она готова была проводить с Алей каждую свободную минуту и ждала, когда сестру можно будет брать с собой на подработки, на волонтерство, когда ей понадобятся взрослые советы. Ее хотелось защитить, уберечь от всего, чтобы она до старости не сталкивалась с болью и ужасом, и хоть Дана прекрасно понимала, что такое воспитание обычно ничем хорошим не заканчивается, все равно ничего не могла с собой сделать.
Ей хотелось унести Алю с собой в рюкзаке, спрятать ее. Дана ни за что не разрешила бы ей забирать мертвые воспоминания или копаться в захламленных притонах, но некоторые квартиры хотелось показать: например, квартиру-лес. Толстые стволы едва держались в мелких кадках, зелень тянулась от разбухшего паркетного пола до облезлого потолка, всюду стоял шелест листвы, валялся рассыпанный по полу гравий или свисали подвядшие бутоны. Стояли подпорки, блестели ленты-подвязки, и всюду, даже на крышке унитаза, на стульях и на кровати росли мясистые цветы, пробиваясь будто бы из наволочек, пола и деревянных столешниц. Пахло влажной землей.