Под чужим небом
Таров правдиво рассказал об отказе Мыльникова, о встрече с Размахниным и его единомышленниками, беседах с настоятелем дацана Цэвэном.
— В духе указаний, полученных мною от подполковника Тосихидэ и генерала Семенова, — продолжал Таров, — я предупреждал Размахнина и Цэвэна о недопустимости непродуманных действий. Однако они нарушили нашу установку и стали жертвами собственной...
— Откуда вам известно об этом? — спросил майор. Он нетерпеливо постучал карандашом по столу, останавливая рассказ Тарова.
— После выполнения первой части задания я поехал в Ленинград, где живет моя жена. Там я пробыл несколько месяцев и вернулся в Забайкалье. От местных жителей я узнал об аресте Размахнина, Цэвэна и других наших людей...
— Чем вы можете доказать, что эти люди не были преданы вами?
— Я думаю, что никакие доказательства не нужны, — категорически заявил Таров. — Если бы я их предал, органы НКВД приняли бы превентивные меры, не допустили беспорядков. Между тем в обоих случаях аресты произведены после того, как вспыхнули повстанческие выступления. Об этом сообщалось в газетах.
Майор метнул взгляд в сторону поручика Юкавы. Таров понял, что довод оказался убедительным.
— Хорошо. Но скажите, Таров, почему вы не возвратились в Маньчжоу-Го после провала восстаний?
— Господин майор, руководство повстанцами было лишь частью моего задания. Мое возвращение в Маньчжоу-Го не предполагалось. Я должен был создать резидентуру и в случае войны собирать информацию, необходимую японскому командованию... Подполковник Тосихидэ обещал связаться со мною. И он действительно летом тридцать восьмого года посылал связника, китайца Ли Хан-фу, который задержан при переходе границы. Ли Хан-фу дал показания, и я был арестован...
— Рассказывайте по порядку.
— По возвращении в Забайкалье я удачно легализовался. Этому способствовало то обстоятельство, что в тридцать втором году многие русские возвращались из Маньчжурии на родину. Я выдавал себя за реэмигранта...
— Каким образом?
— Я имел удостоверение от советского учреждения в Маньчжурии. Его вручил мне подполковник Тосихидэ во время нашей последней встречи.
— Подлинное?
— Не знаю, господин майор, я не спрашивал, и Тосихидэ не говорил об этом.
— Продолжайте.
— В течение пяти лет я преподавал русский язык и литературу в педагогическом училище... Это вроде японской учительской семинарии, — пояснил Таров, заметив, что майор не понял его. — Потом осудили на десять лет, и я отбывал наказание в колонии.
Затем по требованию майора Таров подробно рассказал о том, как он перешел границу. Останавливался на мелочах, стараясь убедить допрашивающих в своей откровенности.
— Хорошо, очень хорошо, — проговорил майор почему-то по-русски, хотя допрос велся на японском языке. Майор подошел к Тарову и, улыбаясь, похлопал по плечу.
— Прошу ответить на последний вопрос, — обратился он снова на японском языке. — Скажите, только совершенно честно, вы откровенны, до конца во всем признались?
— Видите ли, господин майор... Один умный японский писатель, которого я всегда читаю с большим интересом, так говорил: «Признаться до конца во всем никто не может».
— Почему?
— Человек не способен до конца понять себя и тем более выразить свою сущность...
Майор поглядел на Тарова прищуренными глазами и, отойдя к столу, сказал:
— Ты, оказывается, неглупый человек, Таров. Ты, оказывается, хитрый человек. Но ты, наверное, самый ловкий враль, Таров...
Поручик Юкава нажал на кнопку звонка, и буквально через минуту появился надзиратель, старший унтер-офицер Кимура. В отличие от других надзирателей Кимура относился к Тарову без официальной строгости, сочувственно. Иногда украдкою угощал сигаретой. Это было непозволительным нарушением инструкции с его стороны.
— Что с вами сегодня, Кимура-сан? — спросил Ермак Дионисович как можно теплее, заметив подавленное состояние унтера-офицера. Они спускались вниз по лестнице. Кимура огляделся и, убедившись, что подслушать их никто не может, ответил с болью в голосе: — Сына убили под Пирл-Харбором. Один он был у меня...
— Война на Тихом океане?
— Да. Наши войска захватили Пирл-Харбор. Идет война с Америкой.
Таров осуждающе покачал головой. Но в душе он был рад такому известию. «Война с США, — подумал он, — отвлечет большие силы Японии, которые она могла бы двинуть против Советского Союза».
Бледный луч солнца, отразившись от сосульки на крыше соседнего дома, попал в тюремное окно. И сразу в камере стало будто светлее.
— Господи! Солнце-то не померкло! — воскликнул Рыжухин. Он подошел к окну. — Гляди, Ермак, солнышко заглянуло к нам.
Таров поднял голову, улыбнулся. В течение двух дней после беседы о разгроме немцев под Москвой Рыжухин уклонялся от разговора, на обращенные к нему вопросы отвечал односложно: да или нет. И вот пустяк — отраженный луч солнца, который мы в обычной нашей жизни не замечаем, проник в душу человека и отогрел ее. В глазах Рыжухина засветилась улыбка.
— Никак не раскушу тебя, Ермак. Русских хулишь и у здешних хозяев вроде бы не в чести, — сказал он примирительно.
— Я люблю русский народ. Вы, Всеволод Кондратьевич, неверно поняли меня тогда.
— Как же можно так: любить и желать поражения?
— Я говорил о большевиках.
— Все одно, Ермак. Все мы прежде всего русские, россияне, а уже потом красные, белые, зеленые и серо-буро-малиновые, черт возьми. Когда захватчики ступили на нашу землю, мы должны позабыть свои цвета и наши распри... О себе скажу. До переворота я был первой скрипкой в оркестре Мариинского театра в Петербурге...
Тарову все время казалось, что он где-то встречался с Рыжухиным. Но когда, при каких обстоятельствах? Теперь Ермак Дионисович вспомнил: это же тот самый музыкант, которого не раз видел на паперти собора.
— По злой воле судьбы я потерял родину, стал нищим, — продолжал Рыжухин и, подтверждая догадку спросил: — Может, слышали мою музыку? Я иногда играл на паперти? А когда немцы напали на Россию, перевернулось мое сердце. Я молился за победу русского воинства... А как же иначе? — Рыжухин отвернулся и смахнул тыльной стороной руки набежавшую слезу.
Признание старика уничтожило последние сомнения Тарова. Он понял: это честный человек.
— Всеволод Кондратьевич, расскажите о своей жизни, — тепло попросил Ермак Дионисович. Рыжухин с тревогой глянул на дверь и все же присел на краешек кровати Тарова, пригладил ладонью седые, растрепавшиеся волосы.
— Пережил я много... Одно скажу: как репей, прицепился к генеральским штанам и занесло меня к чертям на кулички, на чужбину. Поначалу мне представлялось, что Харбин населен сумасшедшими людьми. О чем-то вспоминали, о чем-то спорили, распаляли несбыточные мечты. Потом наступили равнодушие, безучастие, апатия ко всему на свете... Прожил скудные свои запасы, места не сумел найти: всюду опережали молодые, ухватливые... Пошел на паперть.
Однажды Тарова и Рыжухина вывели на прогулку. Площадка, огороженная четырехметровым дощатым забором, походила на большой ящик.
Рыжухин опять заговорил о родине.
— Косточки мои плачут по родной сторонушке.
— Всеволод Кондратьевич, вы-то почему бежали из России? И сейчас играли бы в своем Мариинском театре.
— Чего испугался? Диктатуры испугался. Слово-то какое страшное: дик-та-ту-ра!
Вечером Тарова вызвали на допрос. Поручик Юкава был сух и официален.
— На предыдущем допросе вы показали, что имели задание создать резидентуру. Что вами сделано во исполнение этого задания? Сколько агентов подготовлено вами и кто они? — спросил следователь
— Я подтверждаю свои показания. Подполковник Тосихидэ действительно поручил мне создать резидентуру на случай войны. Я подготовил трех агентов. Во избежание провала от вербовки других лиц воздержался.
— Вы или трус или ловкий враль, как выразился майор Катагири. Назовите ваших «агентов»?