Грустное лицо комедии, или Наконец подведенные итоги
И вот однажды осенью сорок шестого года на четвертый этаж с трудом поднялся и, задыхаясь, вошел в аудиторию очень старый, как нам казалось тогда, человек. (Через два года, когда его не стало, мы с изумлением узнали, что он умер всего-навсего пятидесяти лет от роду.) Это был Эйзенштейн. Тот самый Сергей Эйзенштейн, живой классик, чье имя уже овевала легенда. Сергей Михайлович был невысоким, довольно-таки толстым человеком, напоминавшим шарик. Огромные залысины, делавшие его лоб непомерно большим, вели решительное наступление на остатки его седых волос. Острые, живые, полные юмора глаза выдавали в нем умницу и человека доброго. Жил он, как вскоре выяснилось, довольно своеобразно по тем временам. Повторяю, только год как кончилась война. У него была отдельная трехкомнатная квартира в четырехэтажном доме на Потылихе, в доме, построенном для мосфильмовцев. (Когда прокладывали Мосфильмовскую улицу, годах эдак в 1950–1952-м, это здание было безжалостно снесено.) У Сергея Михайловича жила домработница тетя Паша, деревенская женщина, и шофер Гриша, который командовал целым автопарком – тремя автомобилями, принадлежащими Эйзенштейну. Тогда три частных машины было полной невидалью. Одна машина, «эмка», была советского производства 30-х годов, вторая – «трофейный» «опель» и третья новенькая, только что сошедшая с конвейера горьковского завода, освоившего новый советский послевоенный автомобиль «Победа». При этом хозяин автопарка нигде никакой зарплаты не получал! Помню, как-то случилось, что я на свою жалкую стипендию покупал немного картошки и капусты, чтобы тетя Паша могла изготовить постные щи. Разумеется, Сергей Михайлович никогда меня об этом не просил, я просто видел, что и как они едят, и пару раз проявил «самодеятельность». Бедность, конечно, была относительная, ибо квартира была забита сверху донизу замечательными редкостными, очень дорогими книгами. Не оставалось буквально ни одного квадратного сантиметра, не заполненного книгами. Книжные полки расположились во всех комнатах от пола до потолка. Книги красовались в коридоре, ванной, даже в туалете. Деньги, заработанные на статьях, лекциях, он тратил на пополнение своей уникальной библиотеки. Купленные книги никогда и ни за что не продавались.
Целую стену в кабинете занимали тома с дарственными надписями авторов. И Чаплин, и Синклер, и Драйзер, и Джойс, и Хемингуэй, и Ремарк, и Стейнбек, и Цвейг – весь цвет литературы XX века, все считали для себя честью подарить свой труд великому режиссеру.
Я много раз бывал у Сергея Михайловича дома и совершал с помощью раритетных фолиантов увлекательные экскурсии – и в эпоху Возрождения, и во французский импрессионизм, и древнегреческое искусство. Именно Эйзенштейн научил меня понимать красоту живописи и привил любовь к ней.
Благодаря Сергею Михайловичу я пристрастился и к собиранию книг. Это были, конечно, в буквальном смысле попытки с негодными, т. е. нищими средствами. Кроме стипендии, я ничего потратить на книги не мог. Тем не менее Сергей Михайлович таскал меня по букинистическим магазинам, знакомил с букинистами, открывал передо мной неповторимый мир старых книг, древнейших изданий, ветхих рукописей.
Эйзенштейн, понимая, что втравил меня в дорогостоящую затею, совершал поступки, которые знающим его людям покажутся неслыханными: он дарил мне книги! Для Сергея Михайловича добровольно расстаться с книгой было мучительно, невыносимо. До сих пор у меня хранятся монографии о Тулуз-Лотреке, Домье, Дега с его дарственными надписями. Но больше всего я ценю сценарий «Иван Грозный». Он преподнес мне свое сочинение в 1947 году, шестого апреля, и сделал провидческую надпись: «Эльдару Александровичу – проходимцу, тунеядцу и бездельнику. Профессор С. Эйзенштейн».
А вот еще один его подарок. В 1947 году был выпущен сборник из четырех статей о великом Чарли Чаплине. Статьи были написаны Г. Козинцевым, С. Юткевичем, М. Блейманом и С. Эйзенштейном. Надписывая книгу, Сергей Михайлович тоже не отступил от иронической интонации. «Какой год! 800 лет Москве, 30 лет Революции, 20 лет Эльдару!»
Иногда занятия по теории режиссуры проводились не в институте, который находился на противоположном конце Москвы от дома Эйзенштейна, а у него на квартире. Сергей Михайлович любил, когда студенты приходили к нему домой. Обстановка у классика была не вполне обычная: например, под стеклянным колпаком красовался детский скелетик, на почетной полке лежал так называемый «моржовый клык». Это был вовсе никакой не клык, а кость, которой оснащен половой орган моржа, единственного живого существа, которого Всевышний наградил таким мощным подспорьем.
Мы называли Сергея Михайловича сокращенно «Эйзен»… Так вот Эйзен был гениальным рисовальщиком. Он показывал нам свои раскадровки фильма об Иване Грозном, и становилось понятно, что фильм был сначала им записан как литературный сценарий, а потом был зарисован великим художником и только потом был им снят. Недаром практически каждый кадр из фильма Эйзена хотелось заковать в рамку и повесить на стену. Ибо каждый кадр становился живописным произведением. И в наших занятиях, которые назывались «Раскадровка», это нашло свое отражение. Нам предлагалось учителем взять из стихотворений Пушкина, Лермонтова или Некрасова несколько строк и зарисовать их в виде кинокадров. Запомнилось предложение студента К. Бабашкина сделать раскадровку следующих строчек А.С. Пушкина:
На утренней заре пастухНе гонит уж коров из хлева,И в час полуденный в кружокУж не зовет его рожок…Курс взрывом хохота встретил стих, который поэт построил как отрицание, как то, что не осуществилось. Если бы студент привел эти строки как юмор, как шутку, все было бы оценено по достоинству. Но в том-то и дело, – это было серьезное предложение, ставившее под сомнение наличие у студента умственного материала.
С Эйзенштейном у нас сразу же установились добрые отношения. Он разговаривал с нами, как с равными. В нем не чувствовалось никакого превосходства, никакой фанаберии. Он не пытался подавлять своей эрудицией, кстати, поистине колоссальной. Этот всемирно известный человек оказался настолько прост, что чувствовал себя среди нас, мальчишек и девчонок, как среди сверстников. Не обращая внимания на больное сердце, Сергей Михайлович был необычайно подвижен и легок. Пригласив на занятия двух солистов Большого театра, Сусанну Звягину и Костю Рихтера, показывал, как надо ставить балет. Сергей Михайлович при этом порхал и прыгал, как юноша. Несмотря на трудный период своей жизни, он был весел, часто острил. И никто не испытывал ни священного трепета, ни неловкости, ни смущения. Его очень любили и встреч с ним ждали.
Он был, конечно, очень остроумен. Его шутки, остроты повторялись другими, запоминались. Например, фразы о «Мосфильме». В 1946 году на всех этажах текло, в коридорах стояли огромные лужи, которые надо было внимательно обходить или перепрыгивать через них. В то время у всех нас в ушах навязла марксистская фраза о том, что «в природе все течет и все изменяется». Так вот Эйзен говорил о киностудии «Мосфильм»: «Там все течет и ничего не изменяется». Про путаные лабиринты мосфильмовских коридоров он заявил так: «Всюду далеко и никуда не прямо». Но апофеозом было, конечно, изречение: «На Мосфильме есть комната, где еще не ступала нога человека». Эйзенштейн был остер на язык, любил пройтись по своим коллегам. Молва приписывает ему хлесткие, очень точные характеристики, которые он давал своим собратьям. Например, Григория Львовича Рошаля он называл: «Вулкан, извергающий вату». О Сергее Иосифовиче Юткевиче он отзывался так: «Человек с изысканно-дурным вкусом». А о Сергее Аполлинариевиче Герасимове выразился совсем кратко: «Красносотенец!» Для 1947 года сказано смело!
А вот что он как-то заявил мне: «Ты молодой! У тебя еще все спереди!»
Подумайте, в поговорке изменена всего одна буква, а какой сдвиг в смысле! Вообще шутки сексуального рода нередко срывались с его губ. И не только. Его талантливые руки рисовальщика любили сочинять что-нибудь эротическое. Например, шикарная эротическая «Сказка о трехногом мальчике». В ней было, может, рисунков 40 или чуть более. Не помню. Видел один только раз. Помню, это были цветные, лихие, виртуозно сделанные рисунки, ощущение, будто они были нарисованы одной линией. Как бы без отрыва цветных карандашей от листов бумаги. Содержание было фривольное, озорное, очень смешное. Конечно, эти свои вольности он не показывал всему курсу, хорошо знал про развитое стукачество. Где сейчас находится этот шедевр эротического хулиганства, у кого? Не имею понятия! Вот несколько историй, рассказанных об Эйзене в разное время 1946–47-х годов. Кое-что он рассказывал мне лично, другие я слышал. Ни о ком в нашем кино не рассказывали столько небылиц и столько правды.